Литмир - Электронная Библиотека

Но вот угасшие фляги аккуратно проставлены — рядом со стаей колес… по стороне сухого прямоугольника.

Отринувший правила полет — сквозь карусельный город ночи, и все летящее и слывущее — импровизации рассеченных улиц, то воспаленно оранжевых, то марсиански красных в нестойких и беглых титрах, то слишком широкополых и фантастически пустынных.

Игровые автоматы перхают с угла аккордами неосязаемых, но раскатистых миллионов и подмигивают грядами цифр и портретных овощей… Или некий садовод, промедлив в соблазне, превращен — не в камень, но в этот увеселяющий столбец?

Строительные краны над дальними крышами, собрав на хребет пурпурные пены ламп… или — судное творение виселица?

Чей-нибудь телефонный крик: не больше пяти… нет, нет, я сказал: пять! В крайнем случае — шесть… и не обязательно посвящение числа — сваям.

Засвечивающая глаз демонская палитра августа, идущие на понтонах бальзамические бульвары…

Три разговорщика — на необитаемой троллейбусной пристани. В белом кителе — се верный мореход. Острова Тирады, мелководье, хандра и морзянка сляпанных спешкой предметов… Сердитый возглас, и дамская ручка никак не стряхнет с себя длинное прощание, и господствующий — под высокими крылами деревьев, предпочтя затемнение, неясность, не удержав лишь — повадку ловца. Но на вихре летунов-зрителей сплющиваются — до почти картонных, до сновиденных, и если кто-то охотится, то явно — за чем-нибудь сдавленным… Послание, пакет, устное, чтоб подменить — на свое, столь же плоское. Возможны кто-то — с изобильным кубком и розанами… и пухлые пальчики винограда… Другой же в-третьих — с корзинами урожая и дичи. А по мановению последнего — плющ и потянувшиеся паутины, серебряные тенета, и внесен ледяной блеск Борея…

Кровавая сыпь на траве и асфальте, ужасная гекатомба: тучи дикарей — подавлены каблуками прохожих. Тяжелая обезумевшая яблоня раскачивается — над дорогими детками, растерзанными и никем не оплаканными. И разрывает свою пустую грудь.

Окраинный разворот, фырчанье и всхлипы подоткнувших город лопухов и чертополохов, пораженных в пурге колес — настоящей метелью, и уже простоволосые и почти ржавые.

Бедная моавитянка сбирает колоски дождя, выходя на справные нивы в сорняке ваты… Древо голубой кости, кое-как удержавшее — вспышки плоти, но припрятавшее под парапетом тесные бусы капель, и мечется в мокрой чугунной решетке, и вхолостую ловит — царапающее, наглое карр.

Готические шрифты зимы продеты на снежных перепонках в неотличимые агатовые и седые прутья деревьев.

Мерзлый старикан отмечает в зимних кронах — не сугробы, но одеяла, перины, пипифаксы, и на каждой ветке можно прилечь и соснуть. Да и электричество по ветвям пускают лишь осенью.

Прерывные двухстрофные домы-аристократы, и между снега — летящие щепотками анабасы-башенки, искря чешуей, нездоровые флюгеры и чернильницы печных труб с гусиными перьями дымов, как на старом почтамте… или завитые, напудренные парики с кронштейнов, и не то розетки в козьей шерсти, не то козьи лики. Крючконосые двери под гнутыми козырьками с ледяными виньетками то всматриваются — в Новый год, то удаляются в глубину праздника, и столпившиеся за ними окна счищают мандаринную корочку. В сих волшебных плечом к плечу — все, кого я люблю и никогда не увижу… в самом деле, пролетаем мои детские улицы — и что за совпадение! — в сгинувших росли как раз эти дома. Но улицы коротки, а искусство полет — вечно.

Площадь Отрешенных: фонари вогнуты в мостовой туман — и ни поживы, лишь моргающий желтый, отставший от светофора. Наш транспорт перечеркивает на вираже огнем — обмерзшую стену стужи или спину горгульи…

В те поры мне, кажется, случалось гулять в лесу — только глазами. Жаль, лишь в ночном лесу — на объездной дороге.

Но здесь интересовались: чем вымеряют время? Проще нет.

Три ночи в неделю существует ночной лес — чтоб врываться в наш полет над рокадой. Или трижды парусный флот — чтоб топить, пока мы свидетельствуем, сосны западной окраины…

Каждый день четвертый — новости ночи и златошвеек рассвета перечисляет мой возлюбленный диктор с меланхоличным, пиитическим голосом, безукоризненно равнодушным к выпавшим событиям. Нефтяной кризис… Денежный кризис… Продовольственный и лекарственный… На свистящих согласных я начинаю подозревать у него за щекой — чуингам. Но время от времени — встряхнувшись — грохочет беспощадным чудовищем трагедии:

— Информационные агентства сообщают: сегодня вечером в Турции произошло крушение поезда. В катастрофе погибли семьдесят пассажиров…

И спустя час, вложив в голос все презрение мира:

— По уточненным данным, в Турции погибли не семьдесят человек, а всего — тридцать шесть.

Раз в неделю я смотрю порцию романтического субботнего сериала. Если положиться на непрерывность истории или страсти, то переулочные дни разбредутся, но сплотятся субботы.

Между вторником и средой на одной радиостанции бурлит сладкий джаз и возвращаются великие. И очень разнообразят мои бессонницы. А поскольку я обожаю джаз, то от вторника до вторника нужусь — в нигде.

По средам выходит телепрограмма, и я жадно поджидаю анонсы. Хороши обещания Хичкока, что-нибудь с Джеймсом Стюартом и Кэри Грантом… «Головокружение» или «К северу через северо-запад»… Приятен посул мировой мелодрамы — «Незабываемого романа»…

Всякий четный и ведренный четверг можно поймать журнал, не скажу какой, с безграничным запасом приделов, топотня героев из всех застенков, рогатые головы, удары с воздуха, с моря, с земли, отслоение и шевеление — под… и я, творец, раздаю имена…

Или сумрак пятнадцатой, по моим подсчетам, зимы, озноб безответной влюбленности — или жизни, что вся еще впереди — плотная, как леса охоты, и стелется, как сытые стадами медленные равнины, и еще разделяет ножи на фруктовый, мясной, книжный, хлебный и возобновляется поминутно… Странствия под колпаком настольного света — по зачитанным замкам и застроченным тисами и английскими привидениями аллеям, откуда невозможно вернуться навсегда и без крови… И вдруг из старой темноты столь же старых комнат — радио, начало 2-го акта «Евгения Онегина», раздольный хор: «Вот уж веселье…» — это сочетается лишь дважды — давно, и еще раз — давно, из песка сна.

из книги пира

XLI

…суть дома сего — вхождение в сверкающую ночь торжества или в торжество ночи. Большие сгрудившиеся: декламаторы, виночерпии, сердцееды, их смещения и отождествления… Любовь обнаруживает кучность даров на высоте и запорошенные глаза, а вещи вложены в грани с бегущей искрой. Многие звуки сплетены меж собой и плавны… Так что все недоставшие улики — здесь: готовы превращаться в вино, и в злаки, и в румяных зверей дома. И хотя вздутое пелериной стекло или балетные пачки фарфора музицируют о пошедшей хрупкости… о сердцееды и зверобои! — их неустанные уста!..

Но что за вторжение — во вторую треть торжества, в полутень от стократ пересекшихся веселых путей? Кому пред захрустывающим вертеп и обсасывающим ножку канкана телевизором ниспослан — кривоугольный сидячий сон? Жуткий старец дивана, восточный пришлый из свившегося в каракуль странствия — или в смирительном бредне пространства, сбежавшегося на нем в последний узел. Нет, безобразный жид — Шейлок, заспавший жену свою жизнь или незабудочку-дочь — и что-то еще имел… он взял такой тьмы, что прогнула все трубки его остова, кое-как заткнутые дроком, и промаслила кожу. Это веки или чашки перекошенных весов? Нос или птица, севшая отдышаться в ботве морщин, анемичная анима? Губы или выползшие из бездны березы грибы? Но расколоты фаянсовым блеском где-то прихваченных, как корки — собаке, зубов. Он непристоен — в здешних ясноликих торжествующих, в точеных и медоносных, держащих в груди — не сердце, но череду роз. И пока дряхлый поползень восточной души обшаркивал ставни снов, пред сгруженным в угол костным остатком чужеземца кривлялся — немолчный ящик-табунщик, разбивал вражеский нотный стан, топил плавающие в лагуне видения и, сдувая хук и свинг, желал усыпить — и детей, увести сладкими голосами — за круг торжества, к утренним небесам. Всходили времянки сада и поля — и торопливые, приторные речитативы. Деточки, вы жадны к загадкам? — куражились ветви и несли сквозь грифельный сад пернатые кошелки скорлупы и переносы и переносицы с орлиными яйцами глаз, или — спуды кочек над упавшей в соль водой… И дорогу в поле закручивали вспять то ли длинношерстные паутины, то ли — снятые с граммофонных пластинок ожерелья царапин. А хотите, мы вам такую загадку загадаем, что никогда, никогда… И прорыв в поле заслоняли бандуры — бочки дождя, и размывали, и подмешивали в направление — камни, гримасы сфинксов и железные кубышки когтей, за которыми там, вдали… да, сестрички в зеленых платочках… Ну, детки, размыслите-ка на файф, и дорогу в поле перепиливало жужжание оводов и ос, и взбивали муравейники и курганы компоста, — вы, конечно, отгадали эту о-очень трудную… Болтливый сад брызгал росой, и притоптывал кирзовыми пнями, и чмокал присосками сучков, раздувая листву — в шестиконечные разрывы. Ну, конечно, это… Поле редело, и ручей нес главную линию — надорвавшуюся жилу… Взрослые же сердцееды и виночерпии старались над загадкой страшного диванного или коверного старца с заклеенными глазами, забившегося — в укрепсооружение сон… в хороший отдых после трудовой жизни. Кто сей — неверный, вывороченный клещами и щипками из остова, маска, я тебя знаю? Внутренний эмигрант, он знает — власть груба и плохо окликается, и тьма огней не обелила его но — подкоптила. Какой чужой — по свившейся в овчинку тулье волос и по налипшему на подошвы… По перебоям дыхания и топляку времени… По улице из сентября в декабрь, от кривляющегося в примерке пенсне и моноклей дождя — к невидимому лесу, бинтованному снегом — в березняк. Размытая часть — на миг, на вырост — кирпичный дом: отступление, три ряда оконной пелены, подхваченных закатом плавников и перьев, и в серединной раме — таинственный красноватый свет, уводя вглубь… Оглохшие ворота с кособуквенным окриком: машины здесь не ставить. Три ведьмы — лиственницы, сомкнув веки с кружением земли, и все выше — полураспады золотых ресниц, и градом — шишки слез… Но, конечно, родня — последней в ряду уличной продаже перчаток: семи черным реям отрубленных, сморщенных кожаных рук, что шипят на ветер и корчатся, и рвутся с крючка — летать по городу, рассыпая — накипь и козни. И свояк прихваченной черной армией искореженных перстов и пахнущей крысомором безнадежности…

21
{"b":"823673","o":1}