— Тот случай, когда глотаешь чуть не семь страниц скуки, а лица и место действия и само действие стерлись, — говорит нежная Эрна. — Некий господин прощания собирается ехать — собирается, собирается… хотя кто-то уже распечатал ворота и даже мою мечту: исчезнуть — в миг, когда публика зазевается, отвернется — на безукоризненную секунду, и улетучиться бесследно, я — и все мое зло и добро в рундуках и коробах… Пусть останется — чистое поле для юности, и никому не возиться с хламом, ибо — ни подозрения, что миг назад здесь кто-то был и что-то происходило. Но все уставились и слишком ждут.
ЧТЕНИЕ В ТРАМВАЕ ТРЕТЬЕГО ДНЯ
Esse homo, о ком мне шепнули, что он скоро уедет. Так небрежны его планы — исчезнуть на ровном месте, не то со дня на день, не то после грозы, прохлады, календы, не все ж катить камень этого города, листать докучные заморозки и оттепели… И точные сроки вот-вот проступят.
Но пока у него остались еще пять-семь незаконченных улиц и кривляющийся за примеркой моноклей и пенсне дождь или кривляющаяся в линзах дождя рассеянная аллея, нежданный прогал посреди эстакады, он вдруг звонит молодой особе, которую наставлял когда-то в искусствах и направит еще чуть-чуть, — звонит мне и приглашает на знаменитую между народами фотобьеннале. О, с ним — это не низовой дорогой, где изумруды, чуть приблизишься, уже — простецкие кочаны мха, где при стертой до слепоты цветочнице слепились в продажный круг кукольные ведра с нищенскими букетиками: скверные астры — и так неразличны меж собой, что не выбрать… С ним — значит пройти по горной нити, и балансировать на круче, и задыхаться. Но воля другого сценариуса циничнее и сгрузила в мой день — трудовые повинности, нанизала на промельк тюрьмы из вчерашнего автобуса или на фасоль с луком и дырявую песенку. Мы прощаемся, но я трепещу и негодую: видимость все хуже, и как мне хочется — догнать верховода, и пристроиться, и поднимать глаза к его лицу… пожалуй, из лучших, в коем определении — бессмертному! Хорошо, что наше событие — бьеннале, и не замедлит отложить копию, сыграет дубль — разрезание сросшейся ленточки, подфартит те же залы и толпу двойников — и, несомненно, повторный телефон и его приглашение — слово в слово… Не позже второй белой тропы.
Тут я спохватываюсь: как принципиальны линии? Как редко звезды сбегаются в скверные астры? Ведь пригласивший — господин прощания, он не дарил мне это свое имя, зато шепнули — знающие наверняка, кто ловят дальний раскат и отмечают перебои в кольчуге набережной, горящее зловоние автомобильных покрышек, сползающие флаги… И в этом его мелеющем присутствии, в березняке верхней дороги, схлынувшем до компрессов, до пробелов, до столбцов испарения, мои обозы — сурепка, гам, правда, несовместная с жизнью. Как несовместна с правдой — коллекция его приглашений. Вспомни я вовремя, что он готов к отъезду, и можно было словчить, рискнуть, уронить вызов — или перчатки, екатерининский сервиз, новейшие обеты, тоже фатальные. Но почему в разговоре с ним все время надлежит помнить что-то — сверх?.. Чтить винтовую заповедь: не увлекись! Я-то предпочитаю — порхать и тенькать, сгущать, порицать, в общем — ронять янтарь и цедру, в чем легко преуспеваю — с другими. У меня хватает своего скарба, который должно хранить — хотя бы в памяти, а тут — чей-то…
К тому же в возможный поход подмешан страх: а если б лучший попутчик обманул меня? Я соглашаюсь отправиться с ним на фотобьеннале, назначена приподнятая ласточкина дорога, но в какой-нибудь ее трети, скажем, под литерой Т, он вдруг чувствует тяжесть, слышит сыплющийся щебень или отмечает зачернившие дерево аграфы ягод — уже застегнуто, и квартал впереди не то заострился, не то замаслился: часть гуляк смахивает на восковые фигуры… А мне — увеселять сотни глаз триумфального входа: кружить, толочь, волочиться и, смахивая с уха шумиху, то и дело вперяться соколом вдаль — и вскидываться, и приосаниваться! И, вспоминая анекдот о пижонке, притязавшей пойти на бал — с тем, кого нет… поразительная самонадеянность… никакого такта… разогреют мои прогулки в березняке колоннады — тем и этим гротескными поворотами. Напра-ву! Вокруг себя — шагом-мм …арш, как покрикивал удалой майор солдатам муштры. Что за ноги? Ногами надо играть!
Я наблюдаю, как сходят порядки желтой гаммы и в полосе гравия бродят две сороки, возглавляя пришествие кубовых, лиловых, забывчивых — с неприличной дырой белизны вместо брюшка, и внезапно складываются — в одну, но и эта — прерывиста, недописана, и, раздраженно взывая к ясновидению, чтоб узреть — полную сороку, я редактирую и подчищаю такой разговор.
— Вы как-то рассказывали мне веселый сюжет. Собственно — перечень несообразностей, которые расползутся, если некто однажды вдруг не вернется домой и в его жилище войдут чужие. Можно мне перехватить ваш перечень? Ведь вы им вряд ли воспользуетесь…
— Однако мои умышления — для слабонервных. Мелочь жанра, вместо каузальных сцеплений или захватывающей серии событий — незначительное одно. Как известно, и одно — практически непреодолимо!
Моя грабительская просьба развлекает его, будто я собираюсь продеть руки — в чьи-то сыпучие пожитки в непристойном реальном и донашивать, доедать, допивать…
Он ищет журнал, который, оказывается, тиснул статью — исключительно для меня, он перекладывает книги, надутые папки, файлы, и растревоженные завалы сплевывают к подножью черную крошку-коробочку, круглое дерево, красный всполох: дети, бегущие от грозы. Покатившаяся крышка тянет за собой богатства: бейджик какой-то французской конференции — с чужим тройным именем, из коих первое — мадам, три засохших каштана и старинный тюбик с лекарством, каких уже не бывает, какие уже ничего не лечат. Мне не нравятся его руки, в них не чувствуются хорошая ухватка и цепкость, у ладоней низкий борт, жидкое стечет, а сухое легко перехватят пробегающие. Мне не нравятся эти слезки в коробочке.
— Почему же вряд ли?
— Допустим, не успеете, — предполагаю я. — Вы мастерски разделаете этот сюжет — за горящей межой вашего отъезда. На селения, что кормятся дымом, я не покушаюсь, но с удовольствием оттянусь — здесь. Сделаем хулиганку: наслесарим на местном материале.
Чертово фарисейство! Сроки закрыла блажь, но с отъезда, кажется, сбиты печати? Да, до сих пор мы не прикасались к казусу исчезновение, но собеседующие вполне бесчестны и отнекиваются от очевидного. Их дружбы церемонны и неосторожно мешкают — возможно, я слеплю их с канатной трассой, подвесившей разновеликих друзей над пропастью, но ничего щемящего внизу, по крайней мере — по диктовке беседы. Неуклонные рекомендации — восславить сиюминутное. Ни расписания на будущее, ни веры в людей, кто в любой миг вправе бросить все и испариться. Печься ли о завтра, тянуть старые мотивы, привязывать день насущный — к завтрашнему, если вольный новый выпестует себя сам? Довольно каждому дню — своей отсебятины.
Существует один герметичный случай — вы и я, а ваш отъезд и мои психогении, бурьян в покосившийся человечий рост и прогноз погод: с каждым днем будет все холоднее — за тройным забором, в другом времени — и не с нами. Мы сошлись с непринужденностью, расположили к себе ближние сумерки и осыпали дальние — кисейными квадратами света и розы, хотя хмурый из двух подозревает под нами — большой ветер, и не хватит дна для падения, какой неприкосновенностью ни расцвечивай… Во множестве, к чему мы не прикасались, скорый отъезд — самый множественный.
Я довольна, блеснув перед ним вызывающим низложением и крутой катахрезой, надо показать наставлявшему, что увенчан в поучениях. Но не блещут ли — в полумертвых руинах, ведь со сменой ушей и мест половина соли просеялась, а разве успеет помнить мои удалые мотто — так долго, как заслужили, и цитировать многим?
Возвращаясь из путешествий, я боюсь ему позвонить. В мое отсутствие он мог наконец уехать, и просьба подозвать его к телефону примнится осиротевшим — бесстыдной. По той же причине я не смею черкнуть ему с пути письмецо. Он отрешен от токующих в паутине мировых приветов — только улики: бумага, буквы… ясно, надушены. Но вдруг его уже нет, и мои посвящения прочтут — его близкие? Меня не привлекают эти чтецы. Мне они не близки!