Однажды близ меня стояли мадам Четвертая Молодость, и ее голубые кусты по имени Девять Десятков Ягод, и ее тети кошелки, дяди сундуки и воспитанницы — тумбы четырех ног. Старая перепелица о всем поговаривала с неукротимым пафосом: я написала двадцать свидетельствующих дневников… Можете называть их — наши дети… Наши завоевания и резервы, наша величавая поступь!.. Кажется, она не догадывалась утешить конфеткой — сунувших голову в ее дом. Зато сохранила девичьи привычки: из фантиков удивительных конфет, которыми никого никогда не угощала, она целую жизнь вырезала маникюрными ножничками снежинки, и бросала в конверт, и кому-нибудь отправляла, не обязательно к Новому году, а то и к Международному дню трудящихся, поскольку любила дары волхвов. А после по адресам звонил не то ее муж, не то кузен и подробно объяснял, как поступить с этим чудом. Скорей сбегать за скотчем и прозрачнейшими, микроскопическими полосками приклеить снежинку на окно…
Но кто муж подскажет, в каком городе я живу — в многодневном, неразрывном и прибывающем, чьим дням служат проводниками дубы и кедры, и лавры и оливы, где цветут миндаль и мускатник, орел и голубь, и сестры — гиена и лань? Или — уже в разомкнутом, набран из подтасованных фактов, подлогов, подчищенных документов, где неровный край прерванного пейзажа наспех присыпан золотой пылью, и едва протяну к собеседнику руку — тут же взвоет сирена? Тот и этот двусмысленны, нестойки, взрывоопасны, и часы и календари — звезды с переменным сиянием и опровергают друг друга, заставляя томиться — всем, что встретишь! Грузные кусты, стриженные в купол, в митинг глобусов, так экстатичны — потому, что мой наставник, укрывшись за семью кругами города, как раз сейчас отъезжает — или сгрудились играть в пушбол? Привставший на коготки щиток, штендер у ресторанного входа предлагает банкет и яства-грезы — по случаю отъезда наставника, или — в честь того, что он передумал и остается? Кто поверит, что к шахматному турниру?! А собственноручная приписка шеф-повара: Тема шашлыка — бесконечна, неисчерпаема..? А нацарапанная шеф-ножом добавка: Как и блюда из фрагментов фарша..? Заслонившие рельсы ограждения, нарезки, фрагменты непереходимой черты знаменуют ремонт пути — или то, что этой дорогой проехал господин прощания и отныне она священна? Кем-то забытый, уже ничей синий мяч катится по аллее — сам собой, преисполнен внутренней силы? Или катит — потому, что стогны уже накренили? Но сомнительным лучше с кем-нибудь поделиться — с сапером, с цензором…
Я жажду свалить с захиревших дружб — прослоившие их призраки стародавнего поезда с липкой клеенкой переборок, с неповоротливыми от пыли занавесками на исполненных в саже ландшафтах, с лязгом и хрустом изнуренных скобок и с закуренным тамбуром, отрыгающим — ледяную хлорку зимы и барачную корпию чада. Соскрести нежизнеспособное — и укладывать улицы в серпантин на вчерашние оттиски, пусть восходят все выше — и из каждого окна выкрикивают благие вести. Но если забыть, что любая встреча готова срастись с финалом, с финитой, не прорвется ли в моей речи — незначительное, шушерное, или кичливость, лукавства? Разразись такое, ментор обязан жениться, по крайней мере, не смеет уехать, не предоставив мне новое рандеву, дабы выправиться — и, захлебываясь прощанием, проговорить — не сказанное в прошлом, и заодно — проглоченное в будущем! Но, увы, предотъездные хлопоты тоже не поощряют его всюду носить с собой обещанный мне апофеоз.
Можно объясниться на чужом языке, но, пожалуй — не до испарины, не до схватки, и раз никто не желает помнить, подмасливать — и не обмериться с собственным размахом, почему бы не столковаться — прямо? А если наш цивилькураж вызывает у вас сердечные боли, да послужат очищению и классической простоте!
Я репетирую такой разговор.
— В конце концов, всем известно, что вы вот-вот уедете, и мне, по-моему, не совсем прилично ни о чем не подозревать. Вы могли бы избавить меня от истовой невинности?
Мы сошлись на колеблющемся от зноя перекрестке августа, расслоившем горячей струей — даже слитное, отрешившем экседру от твердыни, и превращена — в неохватное древо с круговой скамьей, на которой украшены солнцем, негой и сплетением рук — люди лета.
Конфидент безмятежен. Наст на скулах его тоже плавит солнце.
— Так объявим наши неудобства — недоказанными или несостоятельными…
— Что, если вы предупредите меня о дате отъезда? — предлагаю я. — Чтобы мы распрощались велеречиво и без промашек, и я не посмела отложить наше противостояние — на потом… на два года и фанатично предаться шагам быстрым и легким, дивной моторике! Чтоб мои разговоры не были опрометчивы и не льстились — покаянием и заменой на обратные.
Два высотника качаются над нами в веревочных седлах и шпилят к башенной стене гигантшу-букву — А. Интересно, что сия призывает? Абрикотин? Auf Wiedersehen? Абсурд? Впрочем, посажена — в центр вертикали, так что возможна серединная А. Представляет — остаток слова, истомленное эхо? Или это — нос лодки и ее переднее сидение, судовая роль наблюдающих уточняется… А может, большие письменники наладились развернуть на стене всю причинно-следственную коллекцию — от альфы до я?
Наш разговор забавляет наставника.
— Найдете особенные слова?
Щебетун августа в венке безделиц — голубых и розовых васильков, маргариток — или в ленточке степи вокруг лба зычно запрашивает кого-то в верхах:
— Ау! Что вы делаете?
Запрошенные лениво роняют из высей:
— Ничего.
Конфидент весел. Из круга, в котором стоит, он сгоняет тростью не снесшие царского жара листы — или вспышки и угли, и отвергнутую чьей-то тетрадью, тоже из желтизны, страницу, в шорохах оправляющую строку: Классная работа…
— Мчусь навстречу, — объявляет он. — Таскать не перетаскать тяжелейшие глаголы! Произнесите наконец, — и примите свободу. Выпалите свой залп сейчас — и поболтаем о чем-нибудь традиционном…
Но что за экспромты — с кондачка, в полдень вымысла? Так, стоические спайки и выверки, фальшивый бонбон: ваше здешнее дело живет, пульсирует, и возможна победа… настал момент все переосмыслить… или сменить насильственным путем… Что за расставание — в городе недостоверных, в ареале лгущих, пред захламленными подзеркальниками, поле над которыми сделано непомерно резкой синей, серебристой, фиолетовой полосой — и не эти улицы свиты в пояс верности?
— Мы вступили в последние воды? — недовольно спрашиваю я.
— Все беседы и пересуды несут слова — в последний говорок, и не переполнится, и не обмелеют…
— Мне бы не хотелось остаться в вашей памяти — с лишней деловитостью…
Он машет рукой. Он произносит Экклесиаста:
— Нет памяти о прежнем, да и о том, что будет, не останется памяти у идущих после… О чем мы?
На другом календаре клубится обещанье зимы, и нечеткие оры рассыпают фанты снега. Перекресток выведен в черно-белом стиле сгоревший дом. В мокрых тротуарах отражается бесцветная высь, и вместо дерева в семь объятий, сикомора вечнозеленого — выеденная пустотой стена, и круговая скамья тоже вогнута и сжата — ни седока… Мелькание, лоскутность и рябь, и потекшие пятна зонтов перебили верховья и фланги, существует — лишь то, что притерто вплотную, например — вчерашний автомобиль, на чьем заснеженном багажнике выведено перстом крупное имя: ПЁТР, — и заносится новой белизной.
— Пожалуйста, обещайте, что наша встреча не последняя!
— Вы приходите в кассу и требуете билет на такое-то число, а прожженный кассир решает спихнуть вам — другой день и час. Разве бронировать уж очень заблаговременно… — брови его вопросительно поднимаются.
— Именно.
Где-то позади нас проносят высокое и низкое препирательство:
— Значит, ты такой умный, что всегда догадаешься, куда пойти и что выпить? А отчего этот умница никогда потом не найдет, где живет?
— Да каждую секунду все может перемениться! Посчитай, сколько прошло, ты же любишь подсчитывать — до копеечки, до секундочки… А вдруг я живу уже в другом месте?