Шагает ли день, пока нежная Эрна шагает — от портрета к портрету, если с каждого снимает — одно лицо? Или два, но не склонны к разнообразию и слопаны — одним наблюдателем? Умножается ли существование, если жизнелюб пробуждается что ни утро под той же крышей и валяет позавчерашние вещи?
Принята еще гора дверей, ручки холеные, пожатия апатичны, на устойчивое веление Эрны — засыпаться и угаснуть, бесстыдствуют и плодятся, отступают в темные переходы, путая выходящую деву — с входящей, чтоб опять повториться ни с чем — с чем угодно, кроме пары костлявых путниц, загребающих стоптанным каблуком, низкая — Страсть, длинная сестрица — Чума, но в глазах чумичек — светило, предвечернее и предвечное.
Впрочем, если залы и развилки до сих пор перезагружались и выпадали на пройденные, значит — все-таки вертятся! Даже к лучшему, что не лепятся в шелковый путь и в карьерную лестницу, а случаются — как дожди или оговоры, значит — можно встретить вольное завтра не там, где предписано, а на любом перегоне.
А кто нашел декорации неразменными? В прежних кодеры были незрелы, и трехзначные мушки пробовали выводок серебряных чашек, а теперь подтверждают блюдца, и бывшие натюрморты проросли в склянки пилюль, и в траурную манжету с грушей резиновой, и в узелки с вихрем.
О некотором двоящемся. Где-то в давних уроках, поднырнув под второклассную математику, к Эрне впервые приплыло послание любви — однозвездочное, на выдохе тетрадной клетки, вернее — классическое, в три слова, без подписи, но адресанта выдало напряжение, штрихующее последнюю парту. На практике нежная дева предпочла бы — иного автора, но решила сберечь пилотное сообщение, открывающее — признания и признания, а пока не поступили, пришлось разворачивать на сон — второклассное. Чьи буквы на стольких перечтениях надломились, износились, и тогда практичная Эрна срисовала репродукцию — тот же буквенный крен, на котором старательно скомкались девять копий, и та же бедная шотландка, чтобы далее медитировать — над этой правдой жизни, и проглядывать неэкономно — небрежно… Но второе пока-единственное отчего-то ни разу не захватило Эрну магией слова…
Дева нищая, обходя унаследованное царство, застывает — пред сплюснутым до черной гордости рыцарем, водящим у ботфорта — почти пса, и оба явно уже встречались с ней и не вполне свежи, а то, как перелетные птицы, выходят веером — разносить заветы природы, и приветствовать себя — в правоверных и бомжеватых, переходящих местность, и вдувать в них самые представительные замыслы. А новая реальность требует нового обсуждения и иллюминации.
— Пространства неблагонадежны и больше блазнятся, — дева назидает тому в вороных, кто с виду моложе и краше. — Зато гордец вы и прелестная я повязаны — единодушным мгновением, как клятвой, на волшебной, скворчащей реке! На нервозной и вечно волнующейся… как бы нас повкуснее слизнуть. Но мы ненадолго спаслись, случайно вцепившись в одну на вас и меня обломщицу-жердь… Ну хорошо, нас принял челнок «Сейчас»: несомненно, украшен цветами и романтической музой прибрежной рощи — Клара и Роберт Шуманы играют в четыре ветви, и столь тесен, что вам придется принимать пищу с моей ладони… собака вылизала — и руки мыть незачем… Пусть мы любуемся разными берегами, и кто знает, как далеко вы успели… и вообще между нами — еще цепенящая прорва лодочных, только и знают простосердечно пихаться. Так выпьем за нашу удачу!
Эрна призывает из-под локтя гусиную птицу: тега, тега, Шабо, Шабо, и свинчивает с нее скальп и присматривает мелкоплодную чашу — что-то во встречных амфорах, гидриях, потирах, годятся шлем триумфатора и кровавая каска рядового баштанного, бронзовая горсть, наконец — перламутровые: раковины, знаменитый чем-нибудь череп, чернильница… увы, растранжирены в прошлых или обещаются в наступающих променадах. Но очередной багет показывается деве — и странен, кто-то в пейзаже свистнул атас — и ни той ни этой любимицы, лишь нездешний, неопределяющийся, слепой город — один на свете, сгрудившись у фонтана, с опаской нащупывая длинной тростью или выбившейся блестящей струей — мраморную чашу, а в ней — надежду, впрочем, и в чаше — лишь два валуна, на которых — брошенные посуды: кувшины, бутыли, чашки, ложки — и из всех изливается вода…
— Надеюсь, мы ничто не пронесем мимо рта… — вздыхает нежная дева и отхлебывает — напрямую из гусьей головы. — Так о вечно бегущей — и застоявшихся. В нашей власти подарить узницам кухонных и ванных гидрантов — блаженство движения, рулады, танец, развратный самотек. И увидят великий марафон звезд. По крайней мере — хоть что-то уже потечет… А то не чувствуешь, как тебя потрошат и сдувают до трудовых морщин.
Слизнув предпрощальную каплю по прозванью Шабо, ползущую горлом гусака по прозванью Шабо, Эрна громко объявляет — не обязательно для себя и голеадоров, но всем затерянным в пещерах, и на расселинах, и в ложах:
— А сейчас мы поведаем непритязательную историю о зажиточном, как пажити года, чужестранце и милаше его, малоимущей старушке Гонобобель, от которой безумцы разбегались.
Скука, сплин, мерехлюндия, отстой… Никто не врывается к предложенной повести, и томящаяся дева со стоном рушится — на брошенную под стеной подводу, воткнув под висок чье-то мягкое плюшевое тело со спиральной полосой. Бронзовая цыпа, неуемная, спускается, лавируя и виясь, с вершин, занося над лежащей блюдо, и на случай Эрна откатывается к краю… Откатывается — к прибыли! На ковре травы, на траве ковра — заветное: притаившиеся под кругом жуки — не дюжина, но десятка переговорного устройства! Потянувшись, положась на импровизацию, нежная дева подхватывает трубку.
Ах, не Эрна — та ось, вкруг которой запущены голубиные долы дома, но иные… Кто-то в глубине, в кружевнице-беседке, присмотрел телефон раньше Эрны, так что вместо зуммера полон болтовней, и растягивают стенание:
— Так выгляжу, будто на меня каждый день наскакивает стихия.
Слушающие, пожалуй, не Эрна, но имеющие голос соседской Пастушки, недомогающей, бодро спрашивают:
— Именно стихия, не путаешь? — и пережевывают сообщение, хоть явно не только его или крошечную просвирку на грешный полный желудок, скорее — завтрак туриста: священные кушанья, припасенные для чужестранца. И, заглотив, находят силы возопить: — Ну какая чушь! Успокойся — что бы у тебя ни случилось, бывает тяжелее, зато — у других! — и опять неприкрыто потрескивают щекой и шепеляво зубрят: — Подгулявший ветрище содрал черепицу, погнался за проходящей матроной — и мутузил ее прямо на ходу…
— Он говорит, капусту-картошку народил — и живи припеваючи, что еще?
Кто-то в слушающих вполголоса спохватывается:
— Тьфу, забыла картошку купить…
И вновь спешат отчикнуть — лакомый кусок чужестранца, и простывающий багровый глинтвейн его, и презренные глаголы — застукать, отнять. Наконец, прикрикивают:
— А ты не расслабляйся! Твоя задача — разбудить у него желание быть культурным. Вообще-то все дело — в вашей погоде. Осадков — за поросячий хвост! Вот приезжай — в наше лето, отмякнешь, атакуем театры…
— Ну какая культура, он же уже совершенно лысый! А ноги и смолоду буквой ха…
Здесь внезапная пауза, изумление:
— Ты смотри, все утро царит видный деятель солнце, и уже хлещет и прудит! Тебе слышно? Погоди-ка, я подойду к окну, станет громче…
— Мне кажется, там бродячий оркестр, — вмешивается в разговор Эрна. — Кошка — мандолина, собака — искусанный английский рожок, ворона на треугольнике и сорока на инструменте работы Калашникова. Судя по разводке погоды, мы балакаем с дальними селитьбами. Может, с полушарием наших антиподов — с бабушкой Австралией. А разговорчик, конечно, впишут в мой счет. Но приходится жить в предложенных условиях.
Часы Любящая Пастушка: ходики, щелкающие неунывающими зрачками, пасущими право и лево. Вместо цифр — купидоны на горшках, на курчавых семейных подоконниках, разнесшихся от зернышка до деревьев лавины, от утери до свадьбы, пропускающих в зеленокрылые — кошачьих и песьих, но Любящая не мирволит заселенным в шерсть и сторожит стадо — в казенных прохладах. Вечная бухгалтерия: юкки, растопырившиеся монстеры, фикусы и огрызающиеся — карапузы-кактусы, и сюсюкалки-фиалки в бархатных распашонках. Войдя в должность, Любящая крепит очки и обследует влажность дневных ваз, сверяя со смутными вчерашними, и велит повторить реестр поливаемых всякий день — и когда луна тоньше ухмылки лиса, но зреет в горный перевал… Проходя под арсеналами, с чьих вершин тоже реют плющеватые, не знающая высоты выбрасывает стрелу руки — и проверяет жаждущих этих на ощупь. Рука ее сплетена из приподнятых жестов: и завсегдатай эфира — голос, и красная карточка, и пучок молний… И что ж, что не изливается на цветущее крюшонами вод, зато щелкнет — и не томятся, хоть напоены — менее значимыми. И всегда пересадит с судна на судно, и средства на полдневные чай и сахар обратит в свежерасписанные шамоты и в кратеры не с серой шейкой, но с фазаньей, — мы не пьяницы, чтобы угощать Флору из захватанной бутыли! И велит расстелить на чьем-то столе бумаги — и трясет купидона, чей низ непристоен — расщеплен в нечистые корешки и отростки, и опрокидывает только что заправленную струей его кашку… Тут, задумавшись, велит снарядиться в магазин и примчать пакет с удобрением — для сносившей зеленку диффенбахии, и гостинец — для колумнеи и традесканции, ну ливень — и что? Жизнь остолбенела? И охотно перечисляет ближайшие торговли: пройдешь булочную и двадцать вторую поликлинику и повернешь на… Гонец в робкой оторопи, но кто-то спасает: между булочной и больничкой — казино и книжный… И третий спас, и еще туча магазинов! Обувь «Монарх», балтийский трикотаж, французский парфюм и боулинг, шелест — тот самый, и Любящая Пастушка пылает — сдать свою почтенность за два кулька навоза! Так что следующий указанный ею путь составят косметический салон, фитнес-клуб и театральные кассы. Посыльному же можно не спеша зачерпнуть ногой монаршью туфлю, просунуть нос в Люксембургский сад и вкатить шар досады в балясы дождя — та, чей стол не скрылся в сырой холм, давно захвачена третьим и пятым. А вообще, подберите свои тычинки, что за дичь… Мы оживотворили проем — и Пастушка у всех ассоциируется с большими цветениями. Когда умолкнет песня роз, наверно, прахом мир пойдет…