Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Глаза Онисима светились. Они не делались от этого красивее, но какой-то таинственный свет шел из них: белый, будто припудренный. Была в нем сухость и даже жестокость и ненасытная жажда простора. Может, через нее, эту жажду, смотрели в распахнутое окно на дорогу, на быков, на телегу поколения степняков-кочевников, далеких предков Онисима, от которых у него только и остались одни глаза.

— Хочется весело отметить день рождения, — тихо сказал Онисим, все еще не видя нас. — Что-то очень хочется. Почему?

— От уважения, — бесхитростно объяснил дед Антон. — Уважительный ты человек, вот и бродит в тебе, как брага, желание учинить в нашем кругу праздник собственного появления в мир божий.

Повернулся Онисим. Света больше не было в его глазах, да и самих глаз тоже не было. Так, щелочки — и все. Сказал:

— Я человек не уважительный, осторожный я, это точно. А уважения ни к себе, ни к людям отродясь не испытывал.

— Думается тебе так, — упорствовал дед Антон, поглядывая на бутылку. — От великой скромности…

— Скромности? — переспросил, а скорее подумал вслух Онисим. — Может быть… Может быть, дед Антон, ты и угадал всю мою сущность. Только вопрос к тебе имею: а на чертовой матери на ентом свете нужна такая штука, как скромность?

— Для тишины, — ответил дед Антон.

Онисим не понял. Он даже повел плечами, похоже, от нетерпения.

— Чтобы птичек слышать, — продолжал дед Антон, — голос речки понимать, с лесом разговаривать…

— У нас в палате один такой лежал, — вспомнил Онисим. — С лесом разговаривал… В психбольницу за эти разговоры его отправили, очень запросто…

— Мои слова широко, обхватисто понимать надо, — обиделся дед Антон, насупив брови.

— Мои тоже, — равнодушно ответил Онисим.

21

Я проснулся среди ночи, словно меня толкнули в бок. Дед Антон легонько похрапывал на печке. Через незанавешенное окно перекинула белую ногу луна, уперлась в самое поддувало. Тикали ходики — суетливо, озабоченно. Под полом скреблись мыши. В глубине дома, где за невысокой из дубовых досок перегородкой спал Онисим, колыхалась дремучая темнота. Она колыхалась, не продвигаясь ни вперед, ни назад, подобно тому, как шагает взвод или рота по команде: «На месте шагом марш!»

Много раз я слышал эту и другие команды в сорок втором и сорок третьем, но больше в сорок втором, когда войска были на каждой улице, в каждом уцелевшем доме. Солдаты шли по четыре в ряд, а справа шел сержант или младший лейтенант. И вдоль улицы, побитых домов и ослепленных окон неслось:

— Раз! Раз, два, три! Рот-а-а!

На горе за нашим домом стояла зенитная батарея. Снаряды и разный провиант до середины улицы подвозили на крепких, выкрашенных в зеленое телегах. Потом разгружали и вьючили лошадей. Мы, мальчишки, помогали солдатам. Они давали нам сухари, крупяные концентраты. Случалось, попадался и какой-нибудь сердобольный молодой солдат, у которого можно было выпросить патрон к ППШ или немного артиллерийского пороха. Порох был разный, но всегда красивый на вид и горел потрясающе.

Дядя Вася Щербина однажды увидел у меня автоматные патроны — маленькие, тупорылые. Дело было зимой в самом начале сорок третьего года. Моросил дождь с мелким прозрачным снегом, и земля была нечистой, как тарелка с недоеденной кашей. Я махал топором, силясь наколоть щепок от бревна, которое приволок утром с нижней улицы. Разумеется, помогали ребята. Бревно мы случайно нашли под старыми виноградными листьями во дворе кирпичного дома, разбитого еще в июне.

Дядя Вася крикнул от калитки:

— Привет, хозяин!

Весело приподнял руку и пошел ко мне, широко шагая. Длинные полы синей милицейской шинели не мешали ему. Спросил:

— Не получается?

— Злое, — ответил я и показал на сучки: — Во какие!

— Пилой бы надо.

— Тупая пила. И развода совсем нет, — объяснил я.

— Плоскогубцы есть?

— Есть!

— Значит, и развод будет.

Он сел на бревно, зажал пилу между коленями. Отжимал, поджимал зубья тщательно. Так тщательно, я видел потом, настраивают гитару.

Когда стали пилить, Щербина сказал:

— Ты бы перчатки надел.

Я полез в карман за перчатками. И вот тогда патроны выпали из кармана — целых три. Они лежали на первых, еще не успевших промокнуть опилках, такие красивые и блестящие.

— Ой-ей! — качнул головой Щербина. — Зачем они тебе?

— Стрелять буду.

— Пистолет есть? — спросил Щербина вкрадчиво.

— Где-нибудь достану.

— Так уж и достанешь?

Я пожал плечами:

— Вдруг повезет!

— Стрелять умеешь?

— Конечно, нет, — сознался я.

Щербина хитро улыбнулся, потянул на себя пилу:

— Хочешь, научу?

Я думал, что ослышался. Даже ничего не ответил, так растерялся. Но Щербина все понял по моему обалдевшему, радостному лицу. Сказал строго:

— Распилим бревно. Будешь старательно пилить, не лениться, так и быть, используем твои патроны.

Я пилил на совесть: не замечал ни холодного ветра, ни слякоти…

Потом мы пошли в овраг. Он был глубокий, с одной стороны поросший шибляком, с другой совершенно желтый из-за глины. Среди хлама и мусора на дне оврага лежал дырявый эмалированный таз. Мы приспособили таз под мишень. Щербина разрядил пистолет — черный новенький «ТТ». Показал, где предохранитель, где курок, научил, как оттягивать затвор. Я раз десять щелкнул вхолостую. Потом он зарядил кассету, сказал:

— Все это воспринимай как урок военной подготовки. Вырастешь, заберу тебя к себе в уголовный розыск.

Я кивнул, хотя точно знал, что не пойду в уголовный розыск, потому что синие моря и белые пароходы снились мне по пять раз на неделе.

Дождь усилился. В овраге не было ветра. Низкое небо смотрелось отсюда как купол шатра. Жалкие стебли полыни, росшей понизу, чернели, мокрые, потрепанные.

Пистолет вздрогнул в моей руке, точно хотел вырваться. Эмалированный таз маленько сдвинулся вниз, и на одну дырку в нем стало больше.

— Терпимо, — сказал Щербина. Посоветовал: — Спокойно опускай руку. Спусковой крючок нажимай плавно. Не дергай!

Щелкнул выстрел, и порохом запахло вдруг сильно-сильно. Щербина похвалил:

— На этот раз лучше!

Но пистолет забрал, спрятал в кобуру, пояснив при этом:

— Хорошего понемногу.

Еще раз, недели через три, в том же овраге мне представилась возможность пострелять из пистолета Щербины.

— Совсем молодец, — сказал тогда Щербина. — Расти большой. Смех смехом, а может, я и вправду себе помощника готовлю…

Солнце было как шарик. Туманная пелена вздымалась над горизонтом высоко-высоко, и солнце висело там маленькое и желтое, словно шарик на елке.

Тетка Таня, распатлатая и неумытая, в длинной ночной сорочке, стояла под нашими окнами и голосила:

— Шура-а-а! Шура-а-а!

Мать распахнула раму. Виноградная лоза уронила росу — с десяток капель. Они покатились по стеклу узенькими и прямыми дорожками.

Я был у окна рядом с матерью. Думал, тетка Таня и дядя Прокоша опять что-нибудь не поделили и убеждают друг друга в правоте с помощью физической силы.

— Таня, что случилось? — дрожащим голосом спросила испуганная мать.

— По-о-беда! — закричала соседка. И вдруг заплакала, обыкновенно, как плакала всегда, когда бывала несправедливо обижена мужем.

Потом в городе возле моря играл духовой оркестр. А в школах отменили занятия. На улицах было полно людей. Салютовали из ракетниц и даже из охотничьих ружей…

Но почему-то мне больше всего запомнилась тетка Таня, плачущая под нашим окном.

22

Я вновь уснул. Незаметно, без всяких усилий.

Когда открыл глаза, за окнами уже серел рассвет. На стене, возле которой стоял мой топчан, просматривалась размытая тень рамы. Похоже, что стену когда-то белили мелом. Но это было так давно и мел стерся настолько, что теперь даже не пачкал.

Одежда моя висела на крючке, вбитом в стену между полкой для посуды и столом. Крюк поражал воображение массивностью, надежностью. Казалось, он был способен выдержать свиную тушу.

36
{"b":"822258","o":1}