Солнце наконец оторвалось от земли, повисело, будто примериваясь, стоит ли начинать еще один день, и двинулось вверх. Успокоенный воздух выровнялся, расслоился, птицы перелетели с дерева на дерево и их бестолковый гвалт выстраивался в причудливые лабиринты. Зажужжали шмели, муравьи зашуршали в траве, двигаясь куда-то длинной колонной, и монотонный гул жизни волнами поплыл по лесу.
По тропинке, ведущей из города, тихонько вышел к речке старый кореец с большим, сплетенным из бересты коробом за плечами. Он остановился, увидев медвежий след, а ноги его продолжали мелко семенить на месте, словно старик бежал мелкой трусцой. Опиравшиеся на палку узловатые, коричневые от загара и сока растений руки мелко дрожали. На нем были синие, из грубой материи брюки, мокрые до колен от росы, сандалии, брезентовая куртка и соломенная, конусом, шляпа. Он подождал, пока руки и ноги успокоятся, потом медленно, в два приема, снял короб и присел на корточки. Осмотрел отпечаток медвежьей лапы, вдавленный в сырую землю у воды, и потрогал его пальцами, почти не чувствуя землю из-за мозолей. Потом сдвинул шляпу на затылок и, осмотрев противоположный берег, нашел место, где медведь вышел из воды, — в серебряно-дымчатой от росы стене зарослей темнело большое пятно. Глаза старика слились в узкие щелочки, верхняя губа в седых редких волосках приподнялась, обнажив пожелтевшие от чая и табака редкие зубы.
«Он опять пришел, — подумал кореец, — он такой же старый, как я, и все равно молодой, потому что старый медведь — это не то что старый человек». Он достал из-за пазухи длинную, с маленьким чубуком трубочку, пачку папирос и спички. Выкрошил в мундштук половину папиросы, примял большим пальцем, чиркнул спичкой, вобрав худые щеки, затянулся и пыхнул белым вонючим дымком. Стайка комаров шарахнулась по кустам. Старик опять пыхнул, выпустив белый клуб, и большим пальцем примял рдеющий табак в мундштуке.
Он сидел на корточках и смотрел на реку, не видя ее. Потом встал, отложил трубку и стал собирать сушняк. Движения его были скупыми и выверенными, будто бы он точно вычислил, какое количество их ему осталось еще сделать, и теперь экономил. Собрал охапку хвороста, срезал в кустах рогульки, воткнул их в землю, поджег сушняк, достал из короба железную банку с проволочной дужкой, зачерпнул воды из реки, ладонью отогнав сор с поверхности, и повесил банку над костром. Когда вода закипела, бросил в банку щепоть заварки, пригоршню красных ягод лимонника, снял банку с огня и накрыл ее тряпицей. Подождал, пока отвар настоится, помешал в банке палочкой и, обернув ее тряпицей, стал прихлебывать, обжигаясь и дуя.
В лесу звонко хлопнул бич, замычали коровы, и из затрещавших, раздавшихся в стороны кустов вышел белесый, в рыжих подпалинах бык. Медвежий запах беспокоил его, красные, налитые кровью глаза блуждали. Бык заревел, раздувая ноздри и пригнув голову, копытом стал рыть землю, сдирая траву. В кустах колыхались вскинутые коровьи головы с влажными, сизо затуманенными зрачками. Чуя коров позади, бык заревел сильней и замотал башкой, бодая воздух. Коровенка с отвислым брюхом сбежала к воде и стала пить. Бык ударил ее в бок и, возбужденный собственной удалью, вдруг полез на нее. Она рванулась и побежала от него, задрав хвост. Бык неловко упал, зацепив рогом землю, вскочил и опять бросился к воде, бодаясь и хлеща хвостом по бокам.
Из кустов выехал на лошади пастух в распахнутой телогрейке. Рыжая, с лисьей мордой собачонка, что вилась в ногах лошади, увидев сидящего на корточках корейца, ощетинилась и стремглав, захлебываясь лаем и морща кожу на носу, кинулась на него. Но старик сидел неподвижно. Собачонка, с разбегу притормозив, оглянулась на хозяина и повиляла хвостом, словно спрашивая, — достаточно ли она усердна. Потом, тускло зевнув, клацнула зубами, поймала на лету муху, облизнулась, порычала для порядка на коров и завиляла по кустам, ткнувшись носом в землю.
— Здорово, Пак! — крикнул пастух, блестя молодыми зубами на шелушащемся от загара конопатом лице. — Много травы насобирал?
Кореец растянул губы, держа в руках банку, и часто-часто закивал, будто кланяясь.
— Медведь объявился, зараза! — сказал пастух и, откинув полу телогрейки, выдернул из пачки мятую папиросу. — У самого загона шлялся, понял, да? Обнаглел! Ну да не на того напал, я его достану. А что, спорим, достану?! — закричал он опять почти обиженно, вдруг посчитав, что Пак ему не верит и поэтому улыбается. — Я его живого из шкуры вытряхну, слышь, а шкуру тебе отдам!
Пак все сидел на корточках, растянув губы и часто-часто кивал. Пастуха он немного побаивался, потому что не знал, чего ждать от него в следующую минуту. Вдруг он рассердится и прогонит старика из леса, чтобы тот не рвал траву, предназначенную для коров… Пак не мог понять, зачем пастух хочет убить медведя. Разве у него нет еды? И разве медведь кому-нибудь помешал? Старый кореец всегда старался быть приветливей с людьми, которых опасался. И, не щадя шеи, кивал пастуху, со всем соглашаясь.
День обещал быть хорошим, ясным, настроение у пастуха было отличное и ему хотелось что-нибудь совершить, неважно для кого, только бы все знали, какое у него большое, щедрое сердце и широкая душа. И сейчас, неожиданно придумав подарить медвежью шкуру старику, который, по слабости своей, только и мог что щипать травку под деревьями, что по его, пастуха, мнению было бесполезным и даже постыдным для мужчины занятием, он сам себе обрадовался и стал еще великодушнее. Ему жгуче захотелось бросить коров, немедленно отыскать и застрелить медведя.
Он сплюнул, раскрутил бич и, привстав на стременах, звонко огрел быка по спине, а потом, оскалившись от нахлынувшего азарта, еще раз. Коровы заревели, и, ломая кусты, стадо двинулось дальше. Пастух возбужденно погонял их и все щелкал бичом, точно погоняя медлительное время, потому что мысленно уже сидел в засаде, стрелял, бежал, кричал и потом рассказывал дояркам про пережитые страхи, выставив на обозрение еще не засохшую, сочащуюся сукровицей шкуру. Он был нетерпелив, ему хотелось делать добро, хотя он толком не представлял, что же оно такое. Он страстно хотел делать добро и совать под нос тем лентяям, которые провожают его утомленным мудростью взглядом, не желая это добро хватать. Он готов был воевать за добро немедля, сейчас, хотя и был простой пастух, два года как пришедший из армии.
«Что ж, — подумал кореец, когда стадо скрылось, — может быть, после смерти медведь станет деревом, а я стану медведем и пастух меня убьет. Всегда кто-нибудь кому-нибудь мешает, и чем медведь лучше дерева, — а ведь их рубят тысячами и никому их не жаль, даже когда деревья плачут». И еще он подумал — слышал ли кто-нибудь плач дерева? Ведь деревья только шелестят, а иногда скрипят и раскачиваются.
Он посидел еще, докурил трубочку, разглядывая темную дыру в зарослях на противоположном берегу, в которую ушел медведь, сделавшись невидимым, потом выплеснул остатки отвара в прогоревший костер, положил банку в короб, предварительно завернув ее в тряпицу, просунул руки в брезентовые лямки, встал, засеменил ногами на месте и, дернувшись, как машина, у которой включили скорость, двинулся по лесу, время от времени останавливаясь и вороша палкой траву. Мысли его были просты и незаметны, как воздух, и так же незаметно текли, не тревожа его. Он шел по колено в траве, словно бы плыл, а над ним шатром колыхалась листва, перевитая лианами, вспархивали птицы, что-то шуршало в траве.
Старик думал: кем может стать медведь после смерти? Может быть, человеком? А может, он совершил какой-нибудь грех и за это станет рыбой и будет плавать, немо разевая рот? Старик верил в перевоплощения. Его дети, обвившиеся вокруг его жизни, как лианы вокруг дряхлого ствола, смеялись над ним, и он им не перечил, потому что весь свет был для них, а он теперь чаще присматривался к земле, чем к небу. Он соглашался с ними, а про себя думал: «Если одно не превращается в другое, откуда же тогда все взялось?»