— Что, что! А то! Тут женщины и дети ходят, а у вас мат на мате! Хлеб под ноги швыряете, а вы знаете, как он достается? Во время войны люди с голоду пухли, а вы сейчас его ногами топчете, вот взять бы да по роже этим хлебом, по нахальной по твоей, может, хоть тогда бы уважать научился. Иждивенцы!
Тут молодой вдруг резко встал со скамейки, подобрал ломоть и сунул Павлу Григорьевичу прямо в губы.
— Голодный? — сказал он со сдержанным бешенством. — Ну на, жри, если голодный! Ну! Ешь!
Павел Григорьевич отбил руку, и хлеб отлетел на асфальт. Выходило как-то неловко.
— Да вы что себе позволяете! — он отчасти даже испугался, потому что в глазах молодого полыхало бешенство. Это был рыжеватый коротко стриженный парнишка, курносый и в конопушках, глаза у него были светлые, почти прозрачные, а сейчас прямо светились. Парень схватил со скамейки буханку и с силой стал пихать ее Павлу Григорьевичу в рот, приговаривая:
— Ну жри, жри, сука, если тебе мало! Это я иждивенец? Ешь, падла, задавись! Ты его сеял? Ты его убирал? Ты его пек? Так что ж ты лезешь?! Что ты к людям лезешь?! Слова умеешь говорить?! Умеешь! А мы на тебя вкалываем, и еще ты же нам указывать будешь, как жить, что делать! А кто ты такой? Ты где такую ж. . . наел, а? Паскуда! Начальничек, да видал я вас таких! Над людьми воду варите, суки, вздохнуть не даете!
Тут второй встрял меж ними, стал отталкивать рыжего, который, размахивая буханкой, рвался к Павлу Григорьевичу.
— Ты мне за это ответишь, сопляк! — орал Павел Григорьевич, побагровев. — Я тебя в милицию!
— Давай, давай! — У парня дергался рот, он все рвался, а товарищ оттаскивал его за спецовку, улыбаясь и приговаривая:
— Да ты чо, Серега? Да успокойся ты!
— Я-то спокоен! Я споко-оен! — кричал парень. — Он мне войной в глаза тычет, сука! А ты знаешь, что такое война? Гладкий какой кабан! Ты думаешь, он воевал? Да он по тылам огинался, лучшие люди в окопах головы положили, а они, вот такие, отсиделись, живые остались, каждые пять лет медаль получают! У меня медаль одна, да она честная. Я на уборочной от света до света, а он меня будет про хлеб учить, падла! И я еще иждивенец! Я?!
У парня задергалось лицо, в глазах встали слезы, и он, отпихнув от себя второго, пошел к скамейке, сел и трясущимися руками стал шарить по карманам. И Павлу Григорьевичу почему-то стало вдруг неловко, будто он сделал что-то не то. Но он не мог отойти от обиды и все еще орал:
— Я сейчас участкового позову! Чтоб упекли вас, хулиганье!
— Да вы не обижайтесь на него, — примирительно сказал тот, что постарше, ухватив Павла Григорьевича за рукав. — Он год как из Афгана, нервный.
— Вы мне морали не читайте! — резко сказал Павел Григорьевич и, вырвав руку, пошел по аллее назад.
Вслед ему полетела кефирная бутылка, он вобрал голову в плечи и пошел быстрее, боясь, как бы не попали в голову. С этого рыжего станется — бешеный!
За парком он остановился, тяжело дыша и кипя злостью, направился было в милицию, но на полдороге остыл и передумал. Неловко было как-то. Если б еще не убежал, а задергал бы…
Самое обидное — что парень как в воду глядел: не удалось Павлу Григорьевичу повоевать, всю войну он прослужил в охране военных складов по причине плоскостопия, гастрита и разных других болезней. После демобилизации закончил курсы и работал уполномоченным, культработником, завклубом, то есть действительно не пахал, не сеял. Вообще-то он втайне, даже от себя скрывая, думал, что ему в жизни повезло, потому что он хорошо помнил опустевшие послевоенные деревни, грязь, нищету, голод сорок шестого года, карточки, но, в общем, что ж на это сетовать, судьба у каждого своя, и что ему так выпало, он виноват не был. Выжил и не спился, как многие, и болезни залечил, а этот парень кричал так, будто все это было за счет других, у кого все сложилось иначе. Да и не мог он, конечно, ничего знать, этот парень, так орал, что называется, от балды. Но теперь ему казалось, что и люди на него смотрят по-другому, осуждающе. Ну а хлеб, что хлеб? Он же не сам выдумал, об этом в газетах писали, а он читал. Да, и тут была неувязка, хоть он сам всегда бережно относился к продукции сельского хозяйства и жену наставлял, однако же, видел, видел, что картошка сплошь да рядом гниет в овощехранилищах, что тот же хлеб, если залеживается в магазине, списывают свиньям на корм и что уж тут, если по правде, заботиться о куске, если тонны пропадают…
Во всех этих рассуждениях была правда, но, опять-таки, мелкая, житейская, без полета, перспективы и идеи. Да и парни, как видно, сидели ждали двух часов, то есть — обыкновенная деревенская пьянь. Но и от этого легче не стало. Ладно, парни-то пьянь и слова их ничего не стоят, пусть сначала бросят пить, перевоспитаются и подтянут себя в идеологическом и культурном плане, но он-то, он-то сам! Таких пощечин Павел Григорьевич никогда еще не получал и страдал нравственно и физически.
В редакцию он не пошел, сразу отправился домой и там накричал на жену за какой-то пустяк, что с ним случалось крайне редко. Попробовал лечь поспать, но не вышло, все лез в голову этот парень в грязной спецовке, с бешеными светлыми глазами, и Павел Григорьевич злился: «Сопляк! Мальчишка! Вот так их воспитали! Вот так смену себе вырастили!» Но и это было не то, и в голове царила белиберда. Он пробовал было написать заметку по этому поводу, но никак не мог придумать, с чего начать. Стал перебирать в памяти происшедшее, и тут его осенило, что они попросту приняли его за другого, тот-то мальчишка кричал на него «начальничек!» Значит — приняли за должностное лицо и законно возмутились, что во время обеденного перерыва им делают указания. Конечно, обед — дело святое для рабочего человека, а тут кто-то подходит и начинает указывать. Тем более — страда, недосып, нервы. Они его не поняли, им надо объяснить, растолковать, потому что такая злоба, даже ненависть, — они до добра не доводят, нужно быть терпимей, добрее к людям, даже если они и ошибаются, или там, не могут сдержать себя.
Так думал Павел Григорьевич и, все больше воодушевляясь, принялся писать. Название пришло сразу: «Ответ молодому человеку». Некоторые несущественные и нецензурные подробности Павел Григорьевич опустил и ухватил самое суть — невежливые и опрометчивые высказывания парня и писал как бы от лица поколения, все больше употребляя слово «мы». «Нет, молодой человек, — писал он, — с такими мыслями Далеко не уедешь, даже общественно полезный труд не может оправдать ваших антиобщественных действий, нет никакой пропасти между поколениями, нет начальников и подчиненных, все мы — одна большая семья, в которой, как и в любой семье, есть старшие и есть младшие, и где у каждого свои обязанности, это и есть та правда, которая создается нашим общим трудом, каким бы он ни был, а кичиться своей принадлежностью к рабочему классу, который справедливо определен в нашем обществе как класс-гегемон — это нехорошо, нескромно и ни в коей мере ваших действий не оправдывает».
Пока писал — нравилось. Потом перечел — разонравилось. Из чисто этических соображений, чтоб не оскорблять читателя, он не стал повторять слова, которые тот парень употреблял, большей частью матерные, и о своем бегстве не упомянул, и общее ощущение было кислое. Не то, не то… Все же он переписал заметку набело и отправил ее по почте, чего, в общем-то, никогда не делал. Дня через три, когда вышел очередной номер, он стал жадно искать на страницах свой материал, чего-то боясь и смущаясь, но не зашел, а потом вдруг увидел свою фамилию под заметкой, которая называлась: «Бережливость — норма жизни». Он стал читать. Заметка начиналась так: «В эти напряженные дни, когда идёт битва за урожай, с особой остротой стоит вопрос о бережном отношении к хлебу. И все меры принимаются, механизаторы стараются провести уборку с наименьшими потерями, на дорогах выставлены посты, которые следят за тем, чтобы асфальт не «засевали» зерном нового урожая, и в то же время находятся еще люди…» Он глазам своим не поверил. Речь шла о том, что парни в рабочее время играли в парке в футбол буханкой хлеба. Явная ложь! Павел Григорьевич взбесился. К правке он относился терпимо, и когда его заметки резали, считал, что специалистам виднее, но тут! Ведь не о том же он писал, не о том шла речь! Он впервые испытал приступ злого, опустошающего бессилия. Хочешь сказать о том, что ты видишь в жизни, о том, что тебя тревожит, а они холодной рукой режут и заставляют тебя говорить то, что нужно им. Точнее, говорится то, «что нужно всем», но кто же у всех спрашивал? Вот у него ведь не спросили — что ему нужно! Перекроили, изменили заголовок, выкинули все рассуждения, да еще его фамилию под этой нелепицей поместили — его, а не свою, — хотя это не его мысли, не об этом он хотел сказать! Почему так? Почему за него говорят?! Кто позволил?! Что он, совсем уж винтик-шпунтик, болванчик деревянный?!