В тот момент, когда я вошел в комнату дежурного, раздался звонок.
— Все в порядке! — крикнул я в трубку, где неразборчиво говорили: «Але! Але!» — и только в этот момент осознал, что это не дежурный по заводу.
— Але, это Калимуллин. Печи включил?
— Включил.
— Рубильник нашел?
— Нашел.
— Долго искал?
— Долго.
В трубке помолчали.
— Ну, молодец. Я так и думал, что найдешь. Привет!
Заснуть я не мог и вышел на улицу.
Небо с востока совсем посветлело. О ночи напоминали только слабые огни фонарей.
ЕЩЕ ПОЖИВУ…
Ранним дождливым утром на окраине города Уфы, на мокром, скользком асфальте перевернулись новенькие «Жигули». Трагически и нелепо погибли молодые мужчина и женщина.
…Всю ночь Халиме снился покойный муж. То он сидел за столом в белой рубашке, которую обычно надевал по праздникам, и, отхлебывая из блюдца чай, что-то рассказывал, то появлялся вдруг непонятно откуда молодым и красивым парнем с ослепительной белозубой улыбкой, какой он когда-то и заворожил ее… И себя видела Халима тоже юной и красивой, стоящей на крыльце их только что отстроенного дома в ярком солнечном свете, запахе свежих сосновых досок, краски, сена и еще чего-то необыкновенно приятного, рождающего радостные воспоминания…
Бесконечно долгий сон время от времени прерывался, и тогда она как бы со стороны слышала собственное тяжелое дыхание, ощущала страшную усталость в руках и ногах и никак не могла понять — проснулась уже или это начался какой-то другой сон. Только думать было невероятно трудно, и Халима, так и не разобравшись, опять погружалась в зыбкую тягучую, как болото, темь, в которой ее терпеливо дожидался муж, чтобы продолжить свой рассказ о жизни там, куда она безропотно уходила из своей одинокой жизни.
В последний раз он почему-то начал говорить о внуке Урале, который осиротил своих трех несмышленышей, и теперь, мол, неизвестно, что делать с ними — никакой больше родни на всем белом свете у них не осталось. «О чем ты говоришь, старик?» — недовольно перебила его Халима, думая о том, что он, наверное, опять, как тогда, перед смертью, стал заговариваться, но муж вдруг взял и превратился в другого человека.
Халима напрягла зрение, пугаясь большого белого лица с пустыми, как ей показалось, глазами. Остро запахло луком, и она неожиданно очнулась от этого знакомого запаха, дождалась, когда пропадет муть и хватит сил поднять свинцовые веки. Конечно, то была ее подруга и соседка Муршида. Это от нее всегда пахло луком, словно она его жевала и днем, и ночью.
Муршида наклонилась над Халимой — посмотреть, жива ли, увидела широко раскрытые неподвижные глаза, горестно вздохнула и повернулась к пожилой женщине, сидевшей неподалеку на кривом стуле.
— Не знаю, что теперь и делать, — сказала она, глядя мимо женщины. — Подумать только: мать и отец вместе смерть нашли! Куда теперь сиротам деваться? Младенцы ведь совсем… Старшему-то пять будет ли?
— Может, встанет еще Халима? — спросила женщина, не отвечая на вопрос Муршиды.
— Фельдшер смотрел: не жилец, говорит, — пояснила та. — Никаких болезней, а не жилец. От старости, говорит, видно, помирает. На днях наказала мне и корову, и козу, и дом продать. И деньги Уралу послать, а нет теперь Урала-то. Кто же знал, что он еще раньше, чем она… Не вызывай, просила, не беспокой зря, он — человек занятый…
Так они разговаривали обо всем, не стесняясь умирающей Халимы, а та очнулась и несколько раз уже шевельнула пальцами, чтобы дать им знать, что все слышит. Она и в самом деле, выпутавшись из сна, поняла, что о беде сказал не старик, а соседка Муршида, и что беда случилась с ее внуком Уралом, и остались сиротами трое правнуков.
И никак не могла она поначалу вспомнить Урала, путая его с сыном, потом вспомнила и тут же забыла, как его зовут, но мысль о правнуках, которых и видела-то всего раза два, застряла в голове и не дала ей снова утечь в уже ставшую привычной горько-сладостную темь.
«Как это родни нет? — подумала Халима. — Я их к себе возьму, — пусть живут… Дом просторный, есть корова, огород…»
Погневавшись, она тут же успокоилась и снова вспомнила сына, у которого тоже был сын, дальше она опять запуталась, но это уже не имело большого значения. Младенцев она хорошо помнила — и то, как возились в избе весной и как бегали, босоногие, в одних рубашонках по двору, гоняясь за старым облезлым петухом…
Вскоре женщины ушли. Халима наконец открыла глаза, переморгала набежавшие слезы и попыталась встать, но ноги ее не послушались, в голове словно зажужжали-зашумели пчелы, и она замерла, боясь, что вот от этого первого же усилия и умрет и тогда уже никто не сможет помочь ее правнукам.
Она не заметила, как снова уснула, и опять слышала разные голоса, только слов уже различить не сумела, зато тихо поплакала, жалея и мужа, и сына, и внука, и себя — всех, кого вспомнила в своем туманном забытьи. Очнувшись на этот раз, она сразу открыла глаза и, обежав взглядом пустую комнату, поняла, что надо попытаться встать. Именно сейчас, когда она одна и некому ей ни помочь, ни помешать.
…Как-то ей удалось, держась за спинку кровати, подняться на ноги. Ноги не держали, и она чуть не упала. Она хотела было сесть обратно на койку, но сообразила, что если сядет, больше уже не встанет.
Передохнув, Халима с огромным усилием сделала шаг, подволочила отставшую ногу, уперлась руками в стенку и двинулась вдоль нее, радуясь тому, что стенка не качается, как пол.
Из этой комнаты до передней всего пять шагов, но расстояние это показалось ей бесконечным. Все силы Халимы уходили на то, чтобы удержаться на ногах. Падать было нельзя. И останавливаться нельзя. Временами она прижималась грудью и щекой к стене и отдыхала так, чувствуя, как дрожат и подкашиваются непослушные ноги.
В передней первое, что она увидела, была тарелка с хлебом. Есть ей не хотелось, но она дрожащими пальцами взяла маленький кусочек, положила в рот и попыталась жевать. Ее затошнило. Какая-то сила изнутри выталкивала из горла размягченный безвкусный комок. Но она пересилила тошноту и проглотила. «Ну вот и хорошо! — похвалила она себя. — В хлебе большая сила. А в чае еще больше». Халима представила себе чашку с горячим чаем, и это желание словно подстегнуло ее.
Держась за стенку, она с трудом продвигалась вперед, В полутемных сенях едва не упала, но устояла, не дав сознанию впорхнуть в сладостно-тягучую тьму. Теперь, победив слабость, она ни на мгновение не выпускала из поля зрения далекую цель — дверь в конце сумрачного, длинного туннеля, каким казались ей сени. Солнечные лучи, проникавшие сквозь щели, подбадривали ее, придавали уверенности, что она обязательно дойдет и выйдет на улицу, к людям. Тыщу раз, наверное, открывала и закрывала она эту дверь за сорок лет жизни в доме, но никогда не думала о том, какое, оказывается, счастье — делать самое естественное, самое обычное дело. Может, потому, что никогда они с мужем не ставили перед собой непосильных задач, довольствуясь маленькими, простыми радостями, никому не завидуя, ничего ни от кого не требуя?
Всю жизнь она жила так, как сегодня, сейчас, когда главное — дойти до двери и открыть ее…
Чтобы подбодрить себя и забыть о бессилии, она погрузилась в эти мысли и, когда дыхание вдруг перехватывало, останавливалась и тихо улыбалась, словно подсмеивалась над такой неожиданной глупостью судьбы, не хотевшей признать свое поражение на этот раз. Уж коль встала и прошла столько, кто ей сможет теперь помешать дойти до двери?
И когда наконец коснулась дрожащей, неверной рукой до холодной металлической ручки, дверь открылась как бы сама собой, звонко и радостно скрипнув…
Яркий свет улицы ослепил ее. Держась за косяк одной рукой и прикрывая глаза другой, Халима стояла в дверном проеме. И сам двор, и вое, что было в нем, она видела и с закрытыми глазами — каждую доску в заборе, каждое деревце, каждый камень…