Хабиров хотя и надоел, а зазря на него кто-то клепает: тоже свое дело знает и ради него печется. Сунула его нелегкая к барабану. И не виноват вроде бы прямо, а башку Абдрашитов разбил — вот ведь какая штука получается… Сафаров, если кому и голову оторвет, докажет, что так оно и было, а этот…
— Чего молчишь? — спросил, не поворачиваясь к Гумеру.
— Думаю…
— Раньше думать надо было. Видишь, как вопрос поворачивают?..
— Глухой телефон, — усмехнулся Гумер.
— Что — глухой телефон? — не понял Казаргулов.
— Да игра такая детская есть: не расслышал чего толком — говори, что послышалось… Это не серьезно. И не о том я сейчас думаю.
— Да нет! Чую, неспроста сюда заворачивают… Сидел бы себе в отделе, чего с таким характером на производство лезть?
— А что вам мой характер?
— Дурной у тебя характер: в каждую дырку затычка. Комсомол перебаламутил, у нас вот тут… Всех дырок все равно не заткнешь, как ни старайся.
— А вам надо, чтобы я всем в рот заглядывал?
— В мой, например, не надо. У меня и без тебя есть кому туда смотреть.
Дальше шли уже молча, недовольные разговором. И разошлись до трех часов в разные стороны так же, кивнув друг другу, молчаливо.
* * *
Через несколько часов Гумер был уволен с работы. На совещании в кабинете генерального директора говорили о плохом состоянии машин, о ремонтной службе, работающей из ряда вон плохо и в связи с этим ставящей под угрозу выполнение государственного плана и социалистических обязательств.
Справка была составлена таким образом, что Гумеру нечего было сказать по существу претензий. Казаргулов пытался возражать, но его быстро осадили, директор фабрики со всем согласился и пообещал принять меры. Сафаров отмолчался.
Завершая совещание, генеральный директор вскользь коснулся случая с Абдрашитовым, но только лишь в связи с многочисленными нарушениями в сушильном цехе техники безопасности. Никто на Гумера, на которого был обрушен главный удар, не смотрел, и едва закончилось все, он, так же ни на кого не глядя, вышел из кабинета, оделся в холодном, пустынном гардеробе и шагнул с порога в метель…
…Гумер очнулся, потревоженный каким-то странным звуком — словно лопнула с тающим звоном гитарная струна.
Внутри стога было сухо и темно.
Он вытянул онемевшие ноги, подвигал руками и прислушался: звон повторился, но теперь он был тише и протяжнее. «Провода! — догадался Гумер. — Это гудят провода. Значит, здесь, рядом, проходит высоковольтка».
Он разгреб сено, которым завалил вход, и выбрался наружу. Метели не было и следа.
Над огромным сумрачным полем клубились такие же сумрачные облака. Метрах в двадцати верховой ветер тревожил провода высоковольтной электропередачи. Или то гудели черные столбы? Совсем невдалеке виднелись огни города.
«Странно, как я их не заметил? — подумал Гумер, оглядываясь. — Надо же, заблудился рядом с городом. Так бы и замерз, если бы не этот стог… Вон по той улице я, наверное, и вышел в поле, а потом сбился с дороги», — сообразил Гумер, все еще удивляясь тому, что с ним произошло.
Проваливаясь по колено в снег, он вскоре и в самом деле вышел на дорогу. Накатанная колесами машин до асфальтовой твердости, она сейчас едва проглядывалась под наметенным снегом. Следов здесь никаких не было — значит, никто не проходил и не проезжал: видимо, где-то дальше метель полностью перекрыла дорогу, и там сейчас, должно быть, вовсю работают бульдозеры.
Он шел, обходя наносы, перепрыгивая снежные холмики, и — странное дело! — жизнь не казалась ему уже такой безотрадной. Словно те несколько часов, которые он проспал в стогу, счастливо подвернувшемся ему в метель, не только сняли усталость, но и тяжелую обиду с души.
И не было ему одиноко в пустынных сумерках, на безлюдной дороге, среди снегов, под холодным, равнодушно темнеющим небом.
…Он пройдет сейчас мимо общежития, где в неуютном, пахнущем вокзальными запахами вестибюле отогревалась и томилась ожиданием Ямиля, уже дважды уходившая и вновь возвращающаяся сюда.
Пройдет мимо улицы, ведущей к дому, в котором на втором этаже все так же неизбывно и печально светились желтые окна.
Пройдет, чтобы вернуться на завод, в оглушительный грохот работающих барабанов, кивком головы поздороваться с ребятами, и те сделают вид, что ничего не знают и ни о чем не ведают, переодеться в своей каморке и включиться в такое привычное, такое надоевшее, такое изматывающее душу дело, без которого его жизнь потеряла бы всякий смысл…
…Он погибнет в середине следующего дня во время запуска первого агрегата, когда двухсоттонный барабан, не выдержав нагрузки, начнет медленно сползать вниз.
В те несколько мгновений, которые еще оставались у людей для того, чтобы предотвратить сокрушительные последствия этого неумолимого падения, Гумер успеет с силой оттолкнуть в сторону оцепеневшего Сафарова.
ДОЖДЛИВАЯ ОСЕНЬ
…Я смотрю в окно и вижу ту же улицу, те же дома, что и пятнадцать лет назад. Тогда так же моросил дождь, так же плакали стекла, а небо, затянутое серыми облаками, было таким же неподвижным и мрачным, как бетонный потолок.
Пятнадцать лет. Всего или уже? Мысленно вглядываясь в пролетевшие годы, которые вместили в себя столько разного — и радостного, и горького, я думаю о минувшем с грустью: пятнадцать лет! Какой огромный срок, даже страшно представить себе, на что ушло время, отпущенное моей юности. Единственной и неповторимой.
А если бы все в жизни повторялось? Если бы мне удалось вернуться вновь в ту далекую осень? Как бы я жила тогда? С чего бы начала, как бы продолжила?
Я не знаю. Смотрю в окно и вспоминаю уфимскую дождливую осень пятнадцатилетней давности.
1
…Я стою у окна и раздумываю: идти мне в гости к Разиле или не идти? Настроения никакого. На улице идет дождь. На огромных лужах плавают желтые листья. Ветер колышет деревья.
Спешат люди, закрываясь зонтиками, какой-то мужчина тащит за руку мальчугана. Тот капризничает. Я вижу сердитое лицо мужчины, его шевелящиеся губы.
— Идем скорее домой! — очевидно, настаивает отец. — Перестань капризничать, мама ждет.
Я представляю, как будет дальше: она встречает их в прихожей, наклоняется к сыну и целует его в щечку.
— Куда же это вы пропали? Я уже начала беспокоиться…
— Никак не хотел домой идти, — ворчит отец.
— Ты почему папу не слушаешься? — спрашивает мама, но мальчуган, уже раздетый, вырывается из ее рук и бежит в комнату к своим игрушкам.
— Устал? — обращается она к мужу, привычно принимая у него сумку.
— Немного, — говорит он. — Поесть бы чего-нибудь!
— У меня все готово, ждала только вас, — отвечает она, и они проходят на кухню. И пока он моет руки, она стоит с полотенцем рядом и продолжает разговор: — В магазин новые кровати привезли. Импортные.
— Сколько стоят? — деловито интересуется он.
— Сто пятьдесят. Я смотрела — очень удобные…
Спокойный вечерний разговор двух людей, любящих друг друга. За окном — дождь, а здесь тепло, уютно. Тихо звучит музыка из репродуктора. Пахнет вкусным обедом. Мальчуган гремит игрушками в соседней комнате. Наверное, это и есть счастье.
Я представляю себе эту картину, и мне грустно. Оглядываюсь, словно сравниваю свою комнату с тем, что возникло в воображении.
Уже темно, но свет не зажжен. И если я сама не включу лампочку, никто за меня этого не сделает. Я живу одна. У меня однокомнатная квартира. Хорошая современная мебель. Центр города. Рядом с моей работой. Я хорошо зарабатываю, могу позволить себе купить то, что мне хочется. Могу делать то, что нравится. Могу уйти и вернуться в любое время. Я многое могу, и никто мне не указ. Но радости от этого мало. И с каждым годом — все меньше. Если правда, что счастье — это отсутствие желаний, то я, наверное, должна быть счастливой: а что мне еще желать? Желания появляются тогда, когда есть к кому обращаться с ними. «Милый, мне так хочется…» Или: «Любимый, я мечтаю…» Или: «Дорогой, я благодарна тебе, что ты вспомнил…» Я не могу произносить этих слов, потому что у меня нет ни милого, ни дорогого, ни любимого. Не скажешь же себе: «Я хочу замуж»?! Смешно! И это уже не желание, а фантазия. В моем возрасте надо быть реалистичнее. «Ты уже использовала все свои шансы», — говорит мне моя соседка, каждый раз осматривая меня с ног до головы в поисках, очевидно, очередного изъяна. Ей доставляет удовольствие упрекнуть меня в том, что я не замужем. Словно это я виновата в том, что она сама осталась в старых девах. Я внимательно слушаю, а потом смеюсь: «Пока женщина помнит свой последний поцелуй, еще не все кончено». — «На что ты намекаешь?» — она сжимает свои тонкие бескровные губы и бледнеет. «Это — Мопассан, — отвечаю я безжалостно. — Афоризм». — «Какая пошлость!» — фыркает она и уходит, плоская, как камбала. Вот ей, действительно, даже фантазировать не надо. Потому что не с чем сравнивать. Она была обречена на одиночество еще в утробе матери. И не потому, что страхолюдина, а потому, что зла и завистлива. Мне ее не жалко. Других жаль, ее — нет. Если она каким-то образом выйдет замуж, я удавлюсь. Не из-за зависти, нет. Просто из-за того, что потеряю вообще веру в мужчин. В их умственные способности прежде всего. Мы с ней — как два враждующих государства, которые никак не могут жить друг без друга: ни дружить, ни воевать — только сосуществовать. И вести бесконечную психологическую войну. Когда мне весело, ей грустно. И наоборот. Иногда я специально включаю танцевальную музыку, хотя у меня кошки на сердце скребут. Я знаю, за стеной в этот момент у соседки начинается мигрень, что не помешает ей торчать у дверного глазка, наблюдая за моей дверью. Ей страстно хочется застукать кого-нибудь, входящего или выходящего из нее.