— А где музыка? — спросил ты шепотом.
— О, какой танцор, без музыки не обойдется, — таким же шепотом ответила баба Килина.
— А почему не поют?
— Потому что разучились, только ты тут один певучий.
— А где невеста?
— Когда-нибудь узнаешь, детинка, — вздохнула баба.
— А где жених?
— О, прилип, как сапожная смола… Вон молодой, не видишь, что ли? Хозяин — жених, Остап Кондратьевич…
И кивнула на пожилого мужчину с изрытым морщинами лицом. Грудь его сияла орденами и медалями. Возле Остапа Кондратьевича сидел сын с женой, оба сельские учителя, сидели их дети, все хлопчики, цепочкой возле них, выражением лиц напоминая не только отца, но и деда.
— Так ведь у жениха — внуки!
— Да разве внукам запрещено быть на свадьбе своего деда! — мудро возразила баба Килина.
За столом запели песню, только не веселую, как следовало бы, а печальную, и неожиданно седой жених Остап Кондратьевич закрыл лицо ладонями, и сквозь пальцы просочились слезы. Песня еще немного покачалась на печальных крыльях — и свернула крылья. Сын-учитель обнимал отца, успокаивал:
— Свадьба ж, тату, свадьба!
А у самого в голосе слезы дрожали.
Хотелось удрать из-за стола, во двор, что ж это за свадьба без молодой, что ж это за свадьба, где за молодого хоть и знатный колхозный комбайнер, но ведь он уже голубь сизый, что ж это за свадьба, где льются слезы! И ты выскользнул из-за стола, а потому что был ты бабе Килине посохом в дороге, очутились вы с бабой на дворе вместе. По привычке — куда против нее радио или телевизору! — она разговаривала с какой-то тетенькой, что пристала к вам, а ты ловил их речи, и эти речи перед твоим взором превращались в живое видение.
— Была у Остапа на свадьбе, — стрекотала баба Килина.
— Не приведи господи, — вишневощекая тетечка ей. — Мир всего нагляделся, а такой свадьбы еще не видел.
— Когда еще те партизаны воевали, а до сих пор горя-то сколько! Остап партизанил в лесах за Днепром, и Меланка с ним в лесу партизанила.
— Там, наверно, и полюбились.
— То ли в лесу полюбились, то ли раньше, до войны, а как Меланка затяжелела, так он послал ее в село, чтоб в селе родила, а не в землянке. Она родила и пряталась у родителей, но как ни прячься — людские глаза увидят всюду. Донесли немцам, что партизанка прячется в селе.
— Мать ее еще жива, только не слышит, славная такая…
— Так и мать Меланкина была на свадьбе, и батько Меланкин пришел бы, да преставился, когда про целину заговорили.
— Батька тоже помню, как-то такого большого сома несет с Днепра, на плечо положил, аж приседает под сомом.
— Вот немцы взяли Меланку с ребенком.
— Да, с ребенком, — соглашается тетечка, которая все знает, но баба Килина рассказывает так, будто никто лучше ее не знает.
— И на виселице повесили ее вместе с дитем малым, висит Меланка — и его как спрятала за пазухой, как прижала руками, так и держит. А снять нельзя, и спасти нельзя, потому что караулят. Не видать бы такого никогда, и плача такого детского никогда б не слышать.
— Но Остап ночью пришел с партизанами, сняли Меланку с виселицы, мальчонка едва не замерз, но спасли.
— Спасли, сидел нынче у батька на свадьбе, с женой и детками. — И за руку дернула тебя баба Килина. — Уже скоро в школу, будешь учиться у него, славный такой человек удался.
— Остап с Меланкой не расписывались, правда?
— Да разве можно в лесу расписываться? Не было в лесу ни попа, ни председателя сельсовета, жили на веру. Всю жизнь ему закрыла Меланка, аж вон когда расписался с нею, нынче.
— А есть такой закон?
— Ежели не водился бы такой закон, так не расписали бы.
— С покойницей…
— Для кого покойница, а для Остапа как живая, помнил и помнит, да и село наше не забыло, помнит вся Княжья гора. Вот такая свадьба, а как на ней веселиться? Сидят и печалятся, Остап слезы вытирает.
— Он всю жизнь вытирает слезы. Кому — как, а ему — вот так…
…Голова у дядька словно медным котлом накрыта, этот котел мерцает на солнце, пуская во все стороны острые блестки, попробуй только ударь по чугуну — вот зазвонит!.. А под медным котлом сажей намазанные брови, глаза, румянец — и те черные, прочерченные багровыми жилками.
— И не глядите на меня так, дедуня, — смеется, — все равно не узнаете. Я не здешний.
— Да вижу, что нездешний. — Дед Гордей уже почистил наловленную в Днепре рыбу, теперь нанизывает на шнурок. — Нездешний, как и я нетамошний.
— Как вы сказали, дедуня? — Нездешний гость достает из кармана блокнот и авторучку, что-то записывает, причем улыбка, как лунная дорожка на воде, не исчезает с его лица, лишь мерцает. — Сколько вам лет, а?
Дед Гордей молча насаживает рыбу за рыбой на шелковый шнурок.
— А вашей жене? — веселый гость показывает на бабу Килину, что среди подсолнухов на огороде орудует тяпкой. — Сколько лет вашей молодице?
— Молодице? — И не улыбнется старик. — Молодица всегда молода, она без возраста.
— А внуку?
— А какой у внука может быть возраст? Никакой.
— Но кто-то у вас имеет возраст — или все без возраста? — Черный дядько, мерцая лысиной, показывает вокруг: — Может, Княжья гора имеет возраст?
— Княжья гора? — переспрашивает дед Гордей и становится на табуретку с низкой рыбы в руках, подвешивает ее под стрехой и лишь погодя отзывается: — Княжья гора лет не имеет.
— Знаете, я из археологической экспедиции, — говорит гость. — Копаем тут и на горе, и под горою… Э-э, дедуня, все имеет свой возраст: и вы с женой, и внук ваш, и Княжья гора.
Дед Гордей с величественным спокойствием смотрит на внука (ты прислушиваешься к разговору), потом переводит взгляд на Княжью гору, что горбится, закрывая небосклон так, как закрывала его и сто, и тысячу, и десять тысяч лет назад, как будет закрывать небосклон завтра — и до скончания мира.
— А годы моего внука не загадаешь, так же, как и век Княжьей горы. Для чего напрасно мерить? Не измеришь.
Потом дед Гордей показывает нездешнему человеку все, что собрала их хата за долгие годы, показывает и кладовку, и чердак, и сени, а еще погреб, овин, столярную мастерскую, разный инструмент, которого ого сколько насобиралось, — и гость на все смотрит с улыбкой. Переспрашивает, что-то записывает в блокнот, и, наверное, среди увиденного тут сильнее всего его воображение поражает сам дед Гордей, как удивительнейшая древность, что уцелела от минувших веков, отломившись от них, как осколок от огромной глыбы гранита.
А потом черного дядька как привязало к ограде, что опоясывала усадьбу. Он то опускался на колени возле нее в кустах смородины, то поднимался среди картофеля, то снова падал на колени.
— Какой беспечный народ наш! — дрожали губы его от жарких восклицаний. — Какое сознание у народа — как у бессмертного ребенка, который никогда не повзрослеет, не постареет, не отяготит разум свой опытом!
Что-то находил на меже, складывал в латаную кожаную сумку, которую носил через плечо, а когда подошел к деду Гордею, посмотрел на старика с невыразимым удивлением. Осторожно из сумки на спорыш вытряхнул собранные находки.
— Дедуня, сердце мое, только поглядите, что у вас на меже валяется!
— Да разве мы с бабой не знаем, что валяется? — невозмутимо ответил дед, не опуская взгляда на пеструю россыпь.
— А вот и не знаете! Хотя и глядите каждый день, а не видите!
— Говори, говори! — с величественной гордостью заметил дед.
— Это вот кремень, это камень, это кость, это рог! — черный человек, опустившись на корточки, перебирал находки. — Поглядите на этот кремневый нож!
Дед Гордей взял пластину из кремня, повертев так и сяк, вернул медноголовому археологу: мол, такой нож мы с бабой на хозяйстве не держим.
— Вот камень клином — это топор! Вот рог — это все, что осталось от боевого молота… Вот что осталось от костяной мотыги… Вот острая стрела… вот от копья…
Черный человек был в таком восторге, что даже трясся крепким бочкообразным телом. А рядом с ним дед Гордей стоял так же спокойно, как стояла Княжья гора у деда за плечами.