— Дедушка Гордей! Баба Килина! Мама!
Голос твой звенит, как звенит радуга в омытом дождем небе. После сна голова кружится, а потому и утренний воздух кружится, будто его ветром качает, будто и тебя вместе с двором качает. В этом покачивании добегаешь до деда Гордея, что ладит садок для рыбы, берешь его за сухую корчеватую руку.
— Дедушка, пойдем! — почему-то кричишь ты, будто дед где-то далеко, а ты стараешься до него докричаться.
Дед поднимается с бревна и, держа в одной руке недолатанный садок, другую кладет на твою теплую голову, гладит шершавой ладонью, что дерет так, словно дубовая кора.
— Куда идти? — спрашивает дед. — Уж не заболел ли ты во сне?
— Дед! — кричишь ты — не можешь выкричать своей радости, которая даже взор слепит. — Дед! Идем! Я вам такое покажу!.. Такое покажу!.
— Что ты покажешь, детка?
Открываешь дверь сарая — и показываешь пальцем в полумрак, пахнущий сеном:
— Глядите, дедушка!
Дед Гордей вносит в сарай седую голову спокойно, словно боится расплескать туман седого облака, что венчает его. Рассматривает сарай, подбирает вилы и ставит к стене.
— Ничего не вижу.
— А конь! — кричишь из-за порога и входишь в сарай. — А конь Гнедко?
— Какой конь Гнедко?
— А-а… вон… конь Гнедко…
И умолкаешь, будто тебе вмиг рот на замок замкнули, Потому что в темном углу, в который этой ночью ты из пещеры-чернеры привел гнедого коня, лишь белую курицу с гребнем видно, курица умащивается на гнезде, собираясь снестись, но, потревоженная, с сердитым кудахтаньем выбегает из сарая.
— Да какой же конь? — бубнит дед Гордей. — Корова уже на пастбище, баба Килина пасет, вот курица никак не угнездится…
Где конь, где конь, где конь? Угол в сарае, затянутый паутиной, повыпирал деревянные перепончатые ребра. Вот тут стоял этой ночью, прикосновение гривы до сих пор ощущают пальцы, влажное дыхание конских ноздрей щекочет щеки. Дед Гордей крутнулся туда-сюда по сараю да и отправился латать свой садок — готовится на Днепр за рыбой, а ты как прирос ногами к подстилке и мятой соломе, не сдвинешься с места и дрожишь, словно те степняки вот-вот догонят, а Гнедка нет, чтобы спастись, будто и стая хищных птиц налетит, а как спастись от них без Гнедка?…
Княжья гора, увенчанная короной солнца, простирается вдаль непостижимой загадкой, от которой не можешь оторвать глаз. Словно взором стараешься проникнуть в глубь этой загадки, снова увидеть все то, что привиделось этой ночью, в пещере-чернере найти Гнедка, ведь он все-таки туда вернулся.
А баба Килина, прочитав твои мысли, журчит голосом-ручейком:
— Лишь в пещеру не заглядывай, там ночь стоит, а дня в пещере не бывает никогда…
Привыкли покупать хлеб в сельской лавке: то мать принесет несколько буханок, то дед Гордей. А тут баба Килина с утра как уперлась: испеку да испеку хлеб! Мол, чего-то соскучилась по своему, так хочется и замесить, и запах теста понюхать, и в печь позаглядывать, когда хлеб начнет подрумяниваться.
Мать посмеивалась над этой затеей, а баба Килина с дедом Гордеем и муку принесли из кладовки, и замесили на криничной воде в старой деревянной кадке, про которую уже и забыли, отнеся на чердак, а она вот и понадобилась.
Дед Гордей, внеся в хату дрова, говорил:
— Березовое полено нащепал… На березовом огне печется самый вкусный хлеб. А на дубовых дровах — не такой. Насобираем с внуком вишневых веток, они такой дух дадут, что — ох!
— Ты на толоку к Джусу собираешься? — спросила баба Килина. — Вчера звал на сегодня.
— Ат!
— Вы́ходил по всем толокам, а тут — ат? Джус уже не для себя и даже не для детей строится, а для внуков.
Дед Гордей молчал долго, наконец разомкнул уста:
— Как же я пойду к Джусу?.. Ведь хлеб печем…
— Ага, хлеб печем, — согласилась баба.
А ты никак надивиться на них не мог: разве уж так много хлопот с тестом, что подходит? Спеет тесто в кадке, пусть себе спеет, пусть баба Килина ворожит над замесом, а деду можно было бы и на толоку заскочить, ведь новая хата ой как просит людских рук!
— Я на толоку, — сказал ты.
— Вот я тебе потолочу, — это дед Гордей, — за твою толоку.
— Так вы ж сами учили, чтоб не отказывался помогать на толоке.
— Учил, помогай, только к Джусу — не смей…
День тот как праздник, потому что и солнце праздничной ковригой в небесах. И какая только ловкая и быстрая хозяйка с Княжьей горы или из другого села выпекла такую горячую золотую паляницу, что всегда свеженькая, не черствеет, не убыло и на одну отрезанную горбушку! Так бабе Килине захотелось превзойти непревзойденную хозяйку, и, когда тесто подошло, принялась лепить маленькие солнышки, а когда набралось на столе много, клала на лопату и сажала в печь, что искрилась звездным жаром.
Вечером, когда мать вернулась с бураков на колхозном поле, хата дышала не только сухим теплом, но и дурманила щекочущими запахами свежеиспеченного хлеба. Лица стариков торжественно сияли, а тебе не терпелось отщипнуть хлеба хотя бы крошку, чтобы причаститься к каким-то до сих пор неведомым таинствам.
В предвечерней хате лицо матери тоже приобрело торжественное выражение, она смотрела на хлебы, лежащие на лавке, словно на звезды в небе, на те звезды, которых можно коснуться рукой. Наконец баба Килина взяла нож, отрезала краюшку и дала тебе:
— Бери горбушку, чтоб девчата целовали.
— А вы слыхали, — сказала мать за ужином, — Джус нынче звал людей на толоку, а никто не пришел.
— Я не ходил, — отозвался дед Гордей, — мы с бабой хлеб пекли.
— Да разве Джус не поставит хату? — сказала баба Килина. — Поставит, раз взялся.
— Там столько наготовили всякой всячины, — это мать. — Теперь выбрасывай или свиньям отдавай, но и свиньи всего не съедят.
— Еще такого в нашем селе не бывало, чтоб на толоку не пришли, — это баба Килина.
— Кто же виноват? Сам и виноват, — буркнул дед Гордей. — Вон птица не бросает своих птенцов, зверь не бросает своих зверят… Вон подсолнухи не чураются своего цвета, никакой цветок не губит свой бутон, душа в душу живут… Джус и не вор, и не охальник, и не жмот, и войну прошел…
— Другие — как? — это мать. — Давно поснимали медали, а надевают — только на праздник, а Джус, наверное, и ночью медалей не снимает, спит с ними. На трактор — с медалями, на машину — с медалями…
— Выставляется, — это дед. — Уже не медали при человеке, а человек при медалях…
— Пусть бы я траву ела, а не отказалась бы от своего ребенка, — это мать. — Пусть и голодный год стоял, пусть и пухли и умирали от голода, а чтоб вот так, как Джус… Отвез маленьких двух деток в город на вокзал, запихнул в какой-то поезд — и отправил в белый свет.
— Потерял разум, — это баба Килина. — Думал, что в белом свете спасутся от голода. Хотел добра, кто ж своим детям зла желает.
— Сохрани бог от такого добра! — это мать. — Где теперь дети? Те двое? Живы или нет? Даже у жены своей не спросил, ирод. Потом уже двух других нажили, когда трудности миновали.
— Вот эти дети не могут простить отцу потерю братьев своих, которых и в глаза не видели, — это дед Гордей. — Хлопцы славные, а злы на отца… Видали, строится Джус, для внуков строится. А что ему скажут внуки, как поумнеют? Захотят ли идти в дедово гнездо? Хатой новой хочет замолить грехи, да разве замолит? Говорят, Джус и на войне искал смерть, но не нашел.
— Легкой смерти искал, — это мать. — Пусть поживет, ведь жить ему — труднее, жизнь — кара ему… Вот и народ на толоку не сошелся. Искупал человек свою вину, но не искупил, никогда уже совесть не отмоет.
— Да мои ж руки, — это дед Гордей, — сами, кажется, побежали бы на толоку, вот только я их не пустил нынче, вот так.
Баба Килина отрезала тебе еще горбушку духмяного хлеба.
— Ешь, дитятко, святой хлеб.
— О, он хотел идти на толоку, — подкинул дед Гордей.
— Ты хотел идти на толоку? — удивилась мать.