— Значит, Роик сватался к вам? С дробовиком приходил?
— А как же, с дробовиком, — отвечала весело. — Пришел, сел на лавку, а дробовик поставил меж коленями и так за него держится, как черт за грешную душу.
Засмеялись все. Даже Дуся, слабая и молчаливая, лежа на кровати, кривила побледневшие губы.
— А потом, что потом? — то ли допытывался, то ли подзуживал кузнец.
— Эге ж, я ему тут и высказала все! Мол, теперь таких женихов не сеют и не жнут, они сами растут. Мол, если б тебя намотать на качалку да сверху хорошенько рублем пройтись, так, может, толк и был бы из тебя, а так — один только конфуз!..
— Ха-ха-ха! — заливался смехом кузнец. Он хорошо знал, как было все на самом деле, но кое-кто слышал об этом впервые, потому Бахурка и казалась им лихой да геройской.
— Да, да, — продолжала бабка, поощренная этим смехом. — Сидел он сидел, слушал-слушал и живым своим глазом как засветит, как засветит. Потом подхватился и побежал, едва в двери попал.
— А ружье не забыл?
— Еще бы забыть, коли он за него так держался!
— А если б он поднял свой дробовик, — допытывался кузнец, — да прицелился в вас, да сказал: «Руки вверх, бабка, и шагом марш за меня замуж!» Что б вы тогда делали, а?
— А что у меня, рогачей нет? Я из рогача быстрее стрельнула б в него, чем он в меня из дробовика!
— Никак дробью стреляют ваши рогачи?
— И дробью, и солью.
— А если б в штыковую?
— Можно и в штыковую.
Смеялись. Бахурка тоже смеялась. Ганка присматривалась к ней и замечала, что бабка и сама начинает верить, будто все так и было. Посидели, и разговор снова вернулся к Роику. Ну, бабка выдумала новые подробности сватовства сторожа, будто он в праздничном костюме приходил, а так как собственного костюма не имел, то бегал занимать у кого-то из недавних молодоженов, а к кому — бабка не скажет. И как выгнала бабка одноглазого сторожа, так побежал он не домой, нет, а помчался занятое отдавать…
И чувствовала себя Бахурка удовлетворенной и счастливой.
Словно с неба упали цыгане.
С вечера никто из збаражан и подумать про них не мог, а утром проснулись — в долине возле пруда, с того края, что от торфяников, где скот в стадо сгоняют, — увидели табор. Стояли вразброд несколько кибиток, возле них паслись лошаденки (жеребцами не назовешь — ребрами светят, зато не из соломы и смолы слеплены, а настоящие). Цыгане толклись посредине — между кибитками и лошадьми. Курился костер, возле которого суетились две или три цыганки; по траве ползали, светя голыми телами, несколько ребятишек, а старшие бегали наперегонки с собакой. Собака была густо укрыта рыжей, свалявшейся шерстью, ростом была она с теленка, не меньше, и когда бежала — топкая земля под нею прогибалась.
— Смотрите мне, — уходя рано утром в поле, сказала Ганка детям, — не вздумайте водиться с цыганятами.
— Какими? — спросил Толик, счищая черную кожуру с картошки, и взглянул на Саню: не слышала ли она про цыган. Но Саня ответила ему удивленным взглядом.
— Да вы у меня такие, — сказала мать, — что сами найдете. На ровном месте споткнетесь. Иль не так?
Саня опустила голову и улыбнулась украдкой, чтобы мать не видела.
— Не так, — возразил Толик.
И только мать ушла со двора, брат с сестрой, забыв, что мать наказала стеречь хату, понеслись по Хацапетовке — кур всполошили, собак разбудили. Искать цыган не пришлось — с пригорков были видны и пруд, и кибитки.
Вокруг табора уже собрались сельские ребятишки. Держались немного в стороне — кто сидел, кто стоял. У многих были кнуты или палки: а вдруг цыганята нападут? Но никто не нападал. Как и раньше, чуть-чуть тлел костер, грея подвешенный на перекладине котел, как и раньше, бегала собака, высунув язык и тряся рыжей шерстью, а за нею — трое черных, кудрявых цыганят. Они, казалось, не замечали сельских детей, словно тех и не было.
А сельские переговаривались меж собою:
— Что это они варят?
— О, глянь, глянь, не иначе как пшено сыплет!..
— А что они варят? Да они всего напопрошайничают. А если не выпросят, так наворуют.
— Ты гляди, гляди, сала кусок достала из шалаша!
— Живут!
— Э-э, что они имеют? Такие обшарпанные…
— Скажешь, обшарпанные! Если б ты знал, что они в своих сундуках возят!
— А ты знаешь?
— Знаю! Гляди, что на уши себе нацепила!..
У молодой цыганки, которая возилась с завтраком, висели в ушах какие-то серьги или монеты — то ли золотые, то ли серебряные. Сельские дети не знали точно какие, потому что у их родителей не было ни золота, ни серебра, но эти монеты были совсем не такие, за которые можно было бы купить тетрадку или карандаш, которыми ребята играли в орла и решку, — определенно золотые или серебряные!
— Эй ты! — крикнули долговязому цыганенку с выпуклыми глазами, блестящими и простодушными. — Иди-ка сюда!
Цыганенок притворился, что не слышит. Тогда к нему обратились несколько по-другому:
— Эй ты! Иди сюда! Вон тот, что штаны на одной шлейке!
— С бараньими глазами!
Цыганята наконец остановились. Остановилась и собака. Все внимательно смотрели на молодых збаражан. Цыганенок, к которому обращались, натянул на плечо другую шлейку.
— Идите ближе! — кричали сельские.
Лупатый цыганенок крикнул:
— Идите вы!
Цыганята переглянулись меж собой и засмеялись. Никто из сельских не сделал и шага. Все выжидающе затихли. Наконец из толпы сельских ребятишек выступил вперед мальчишка: губастый, вместо щек — пампушки, а глазами так водит — словно лбом боднуть кого хочет.
— Вы чего тут сидите? — крикнул.
Лупоглазый цыганенок руками развел:
— Потому что не легли!
Губастый даже не улыбнулся, хотя цыганята снова засмеялись.
— Почему вы в колхозе не работаете? — спросил.
— Потому что у нас нет колхозов!
— Разве вас в наши не принимают?
— А мы в ваши не хотим, а своих у нас нет!
— Потому что воровать легче!
Лупатый скривился, однако заставил себя улыбнуться:
— Мы не воруем!
Сельские засмеялись. Сначала недружно, а потом все громче.
— А как же вы зарабатываете? Ночью, когда все спят, да?
Опять засмеялись сельские. Цыганята стояли молча. Собака махала хвостом и то высовывала язык, то прятала. Губастый мальчишка, надувая свои пампушки, кричал:
— Все вы одинаковые! Вот не ходите по селу, а то ноги вам переломаем! А вашу собаку отравим!
Тут и показала себя молодая цыганка. Она, верно, прислушивалась к перебранке, потому что вдруг побежала в кибитку, вытащила оттуда что-то страшное — ружье не ружье, железный дрючок не дрючок — и кинулась на сельских. Она что-то кричала, но что — никто не понял. Ребятишки задали такого стрекача, что из-под пяток летела вырванная трава.
С того дня и ходили цыгане по селу. Оказалось, их не так уж и мало: откуда-то взялись мужчины, несколько старых женщин и маленьких детей прибавилось. Збаражанам особенно запомнился один цыган в черном пиджаке внакидку — лицо его заросло волосами, ходит он и на губной гармошке играет, на тримбе то есть, и — слепой. Сначала думали, что он зрячий, но слепым притворяется, — ведь глазами светит, а присмотрелись — нет в глазах смысла, одна пустота. Звали его Ионой. Дети збаражские ходили за ним толпами — Иона был веселый: рассказывал побасенки про цыган — и сам смеялся.
Наведывались они и к Ганке несколько раз, да она все пряталась или двери изнутри запирала. Просят, ну а что она может им дать, когда у самой ничего нет? Да и утащить что-нибудь могут, разве уследишь. Зря не будут болтать про их ловкость. Но как-то не устерегла — и пришли к ней, застали посреди хаты. Господи, если бы хоть один кто, еще ничего бы, а то принесла нелегкая цыганку и детей: от самого маленького, которого она у груди держала и покачивала, до самого старшего, который остановился у порога, держа за руки двух лупоглазых сестренок.
Вошла цыганка, стала возле печи и улыбается. Ганку ее улыбка больше всего поразила.