Ее Василий не мог пропасть без вести!
Уходя на работу, она прятала ключ за наличник и оставляла еду на кухонном столе, под рушником. Ночью, даже во сне, сторожко ждал ее слух шагов, твердых, громких, какие могут быть только у хозяина.
Уже кончилась война. Выросла и уехала в город дочь. Фаина отпустила ее от себя без особой боли, потому что всегда любила дочь отдельно от мужа. С нею не сделалось того, что делалось с женщинами, которые любили мужей до первого ребенка. Нет, она по-житейски проницательно просматривала будущее и понимала, что дочка — гость в доме, а хозяин вечен. Хозяин остается при жене до самой смерти, Фаина хотела, чтобы они расстались с жизнью и друг другом так же, как ее отец-хлебопашец. Когда его свалило и он понял — насовсем, остановил мать, заголосившую было над ним, и сказал: «Все правильно. Люди смертны. И кто-то должен первый. Лучше я. Ты женщина, ты обиходишь меня, оплачешь и снарядишь…»
«Обиходишь и снарядишь». Кто лишил их этого права? Кто не дал им прожить вместе жизнь?
Она любила послушать про фронт и почитать про войну любила. Услышит о том, как в Ленинграде люди голодали, и про себя уж отмечает: «Вот и Вася мой тоже». Расскажут фронтовики, как они сутки стояли по горло в ледяной болотине, а другие наоборот — двое суток лежали под бомбежкой и обстрелами, уткнувшись носом в песок, — и протяжно вздохнет: «Где-то и Вася там бедовал». И что из того, что болото было под Великими Луками, а песок и безводье под Джанкоем, — ее Вася был на всем фронте, нес всю войну на плечах своих и страдал всею войною, а она страдала вместе с ним.
Бабы поселковые иной раз жаловались на житье, на драчливых и пьяных мужей. Не понимают они, эти бабы, что пропитую зарплату и синяки от побоев можно пересчитать. А кто подсчитает одинокие ночи, в которые перегорало неуставшее еще ярое бабье нутро? И кто родит Аркашку? Аркашкиных детей — ее внуков и правнуков?
Ей часто снится один и тот же сон: поле подсолнухов, бесконечно желтое, радостное. Но вдруг стиснет горло во сне, зайдется сердце, Фаина застонет, не просыпаясь, всхлипнет немо и мучительно. Это она видит, как с подсолнухов валятся головы рябым лицом вниз, стриженым, шершавым затылком кверху. По живому яркому полю проносится черной молнией полоса смерти. И вот уже не подсолнухи, не поле видится ей. Видится остроклювая пуля, попавшая в Василия, зримо улетающая вглубь времен. Пуля эта скашивает шеренгу русоволосых веселых детей, так схожих лицом с ушастыми солнцеворотами.
Ночами снятся вдове нерожденные дети.
— Эх, ммм-а! — выдохнул Суслопаров, обтерев ружье и положив полсотенную на клеенку. Деньга эта бумажная лежала на чистом столе, трудовая, мозолями добытая, но все равно не было никакой приятности от покупки. — Эх, ма! — повторил Суслопаров и пригорюнился, опершись на увеченную руку поврежденным ухом, похожим на пельмень. Но он тут же встряхнулся, сунул ружье в угол, за рукомойник, бросил шапку на голову. — Я сейчас, Фаинушка! — крикнул он уже из сеней.
Фаинушкой звал ее только Василий, да еще Суслопаров, всегда почему-то стесняющийся ее. Скорей всего потому, что такой большой, а на фронте не был — «счастливую» спичку вытянул, когда из поджига палили с Василием. И еще оттого, что помнил Фаину кругленькой, фигуристой, когда у нее, как говорится, все было на месте, все при себе. Оно и сейчас без нарушений как будто. Такой же цветочный фартучек на ней, завязанный на окатной спине бантиком, и грудь бойко круглится, и лицо не старо, даже румянец нет-нет да и взбодрится на нем, и волосу седого совсем мало, так лишь слегка задело порошицей.
Но через глаза видно, как обвисло все у женщины внутри, как ветшает ее душа, и на мир с его суетою, радостями и горестями она уже начинает взирать с усталым спокойствием и закоренелой скорбью.
Суслопаров все думал, как поделикатнее убедить Фаину, что все времена ожиданий уже минули, и хотел «пристроить» ее к детному вдовцу — старшине сплавщицкого катера Вохмянину. Суслопаров даже придумал слова, какие должен сказать Фаине, даже шутку придумал насчет писания, в котором говорится: возлюби, дескать, ближнего своего. Он почему-то был убежден, что с шуткой легче и лучше получится. Но начать разговор с шутки так и не решился, а привез как-то дрова на лесхозовском коне, осмотрел дом и буркнул: «Жизнь-то проходит. Думаешь, долгая она?» И Фаина подтвердила: «Не долгая». И все, наверное, сделалось бы в ближайшее время к лучшему, да черт дернул киномеханика показать в леспромхозе длинную, переживательную картину «Люди и звери». Посмотрела ее Фаина, уревелась вся и от Вохмянина отказалась наотрез.
Суслопаров и ружье выманил у нее не без умысла. Деньги ей, само собой, нужны — пора ремонтировать так и не достроенный дом, а работает она второй год нянькою в детсаде, зарплатишка так себе, на харчи одни. На сплаве уже не может, от ревматизма обезножела.
«А может, и зря я затеял с ружьем-то? Может, у нее это последняя отрада? А я ее отнял. Эх, жизнь ты, жестянка! Чтоб этому попке Гитлеру на том свете ни дна ни покрышки!» — смятенно думал и ругался Суслопаров, спеша к магазину.
Возвратившись, он с нарочитой смелостью стукнул о стол поллитрой и развеселым голосом возгласил:
— Обмыть покупку полагается? Полагается!
Фаина, по-старушечьи строго поджав губы, следила за тем, как он шумно и грузно ходил по избе, и в глазах ее была настороженность. «Неужели даже и на меня думает — приставать буду пьяный?» — садясь к столу и перехватив взгляд Фаины, отметил Суслопаров и решил: выше нормы не принимать. Он махом выплеснул в рот полстакана водки, покривился и захрустел капустой. Фаина, как цыпушка, клюнула носом в рюмку и утерла ладонью губы украдчиво, по-женски церемонно.
— Так и не научилась, Фаинушка?
— Так и не научилась, — тихо отозвалась она и, потупившись, дрогнув голосом: — Может, надо было научиться пить, матюкаться, может, легче б…
За Лысманихой комом скатился с горы и раскололся выстрел. Немного погодя другой, третий. С нынешней вечерней зари открывалась охота, и местные охотники, опережая городских, еще засветло гуляли по угодьям и спешили побить и разогнать непуганую птицу.
Суслопаров чуть не заговорил про охоту, но вовремя остановился. Собирался было поговорить о Вохмянине — мужике непьющем, негулевом, со всех точек зрения вдове подходящем, и тоже не решился. Получалось так, что всякой темы в разговоре боязно коснуться, и от этого чувство виноватости перед нею еще более возрастало, а от выпитого возникала слюнявая жалость к бабе. Он молча поднялся, надел телогрейку, шапку, взял ружье и, приоткрыв дверь, глухо и по-трезвому стеснительно обронил:
— Прости, если что не так…
— Что ты, что ты! — замахала руками Фаина, радуясь тому, что он не бередил ее разговорами, не полез с лапами и не уронил ее давнего к нему уважения. — Стреляй на здоровье! Ружье без осечки, верное… — Больше о ружье она ничего не могла сказать. — Ну, да сам знаешь… Хорошо хоть к тебе попало.
Он хотел что-то сказать, но поперхнулся, закашлялся и, сдвинув шапку на изуродованное ухо, которое даже весной мерзло, круто повернувшись, пошел в гору, к дому, стоявшему верстах в двух от поселка, в устье Лысманихи. Возле этого дома на пестрой мачте болтались разные речные знаки — Суслопаров служил бакенщиком и еще разводил для лесхоза саженцы кедров и лиственниц.
Фаина, неторопливо убирая со стола, втягивала ноздрями давно выветрившийся из избы запах водки, мужицкого пота и пожалела, что Суслопаров не курил. Протерев до скрипа стакан и рюмку, она смахнула со стола крошки, затем полила тощий от постоянной полутьмы фикус, доставшийся еще от матери, и дуром, на пол-избы разросшийся, но не расцветший розан. Помахала веником по полу. Нигде не было ни соринки, ни пепла табачного, не торчали махорочные окурки в цветах, не наслежено на полосатых половиках, которые вроде бы уже прилипли к полу. Из щелей пола куда-то делись дробь и пистоны отстрелянные. Прежде сплошь, как тараканами, желтыми пистонами были утыканы щели, и вот куда-то подевались. Все куда-то подевалось. Всякие мелкие мужнины вещицы и штуковины исчезли так же незаметно, как появились когда-то. Рукавицы где попало не валялись, не свисали с полатей ремни болотных сапог, пахнущие дегтем, не торчали в оконном косяке шило, сапожная игла, а в желобках рамы не было старых свинцовых пломб, рыболовных крючков, гнутых гвоздиков и другого, необходимого мастеровому мужику, добра.