— Молодец, Ахмет, и впредь так действуй! — воскликнул он. — Довольно, как верблюду, возить на горбу золото и питаться колючками!
— Что ты говоришь? Какой верблюд, какое золото? — болезненно-усталым голосом спросила с кровати жена.
— Я разбудил тебя? Извини, забылся, — сказал виновато Дмитрий Андреевич. — Хорошие вести передавали из Алжира, ну, я и не сдержался… похвалил старого друга Ахмета.
— А-а! — жена тяжело опустила веки.
Дмитрий Андреевич прислонился к косяку окна. За окном, словно в мыльной пене, стояли заиндевевшие деревья. Под их величавыми купами разбежались по пригоркам врассыпную дома, занесенные по застрехи снегом.
Вечерело. Крепчал на дворе мороз. Он разрисовал стекла в затейливые узоры, чем-то напоминающие перья петушиного хвоста. Но перед взором Дмитрия Андреевича эти перья предстали ветками финиковых пальм. «Белые пальмы?..» Через верхнюю, еще не замерзшую, часть окна Дмитрий Андреевич увидел бегущие по снежной целине волны белой поземки. Нет, не поземки… Это струились и текли желто-серые пески. Дрожало марево раскаленного воздуха. Вдруг послышались гортанные возгласы погонщиков верблюдов. Из-за веток пальмы смутно проступило смуглое, затушеванное годами, лицо туарега Ахмета. Меж черных лохматых бровей пролегла глубокая борозда — туарег силится постичь смысл слов, сказанных ему белым невольником.
— Эх, ты, не поймешь никак! Да чего ж тут непонятного? Гоните вы их прочь со своей земли ко всем чертям! — и Дмитрий сделал выразительное движение коленом.
Наконец-то Ахмет догадался, о чем идет речь, что ему советует русский. Он испуганно вытаращил глаза и, хлопая руками по бедрам, запричитал:
— А-ля-ля! А-ля-ля! А кто нас кормить будет?
— Да ведь земля-то ваша, ваша!..
Без малого полвека минуло с того дня. Не одну верблюжью тропу замели жгучие пески, не одного обессилевшего от жажды туарега похоронили они. Все эти годы Дмитрий Андреевич ждал каких-то перемен, с жадностью ловил всякую весточку из Северной Африки. Но того, что хотелось услышать, не сообщали. «Как же так получается? — размышлял он порой. — Неужели там ничего не изменилось, все — по-старому, как пятьдесят и сто лет назад?..»
Но вот по радио и в печати зазвучало слово Аурес. Оно рассеяло сомнения, завладело мыслями Дмитрия Андреевича. Аурес — название горного района Алжира, ранее известное, может быть, одним географам, — узнал весь мир. Здесь в ночь на первое ноября тысяча девятьсот пятьдесят четвертого года три тысячи плохо вооруженных алжирских патриотов зажгли факел национально-освободительной войны против французских поработителей.
Аурес! Он опять заставил Дмитрия Андреевича, как и в те, памятные годы, жить думами о двух странах. Только тогда он жил на чужбине и не переставал думать о родине. А теперь из родных краев он что ни день уносился мысленно к горнякам Уэнзы, к виноградарям Телля, к скотоводам Кабилии, к походным кострам восставших арабов и берберов — потомков свободолюбивых нумидийских кочевников. Он был сердцем с ними, радовался их успехам, испытывал горечь при неудачах.
И настал день, который принес Дмитрию Андреевичу истинное удовлетворение. Алжирские патриоты победили. Сверкая пестрыми одеждами, клокотал и бурлил Алжир.
И вместе с ним ликовал в далекой северной деревушке России старый школьный учитель.
Сообщения из Алжира стали публиковать в газетах и передавать по радио почти ежедневно. Дмитрий Андреевич старался не пропустить ни одно из них.
Газеты писали:
«850 тысяч французов покинуло Алжир после завоевания им независимости».
— Ага, побежали! — восклицал Дмитрий Андреевич.
Радио сообщало:
«По улицам Алжира в торжественном марше прошли герои армии национального освобождения, работники предприятий и учреждений, представители комитетов самоуправления и сельскохозяйственных ферм. Демонстрация проходила под лозунгами: «Наше будущее — это социализм! Объединимся для строительства социализма!»
— Так, так, Ахмет, молодец, правильно держишь прицел! — одобрительно говорил Дмитрий Андреевич.
А сегодняшнее сообщение о передаче земли феллахам воскресило в его памяти разговор с туарегом Ахметом. «Земля-то ведь ваша, ваша!» — убеждал тогда Дмитрий Попов феллаха. Горячо убеждал. И, как будто, не зря…
Дмитрий Андреевич отошел от окна, снова сел за стол, заваленный газетами и книгами, продолжил письмо. Писал торопливо, размашисто, кое-где вставлял пропущенные буквы и слова — мысль обгоняла руку.
«Я так думаю, — излагал он свои раздумья давнишнему другу Михаилу Томашину, — во всех этих делах в Алжире есть и наша доля участия. Хотя, может быть, и небольшая, но есть! Ведь не может зачахнуть доброе семя. Арабы, с которыми мы вели беседы, конечно, как и мы с тобой, состарились. За оружие взялись их сыновья, внуки. Отцы и деды наверняка рассказывали им о наших беседах, о том, за что мы, русские, вели борьбу, за что в непривычных, тяжелых для северян условиях испытывали непосильный принудительный труд, недоедали, страдали от болезней, побоев, издевательств и переносили другие невзгоды. Как ты думаешь: ошибаюсь я или прав?..»
По царскому велению
Младший унтер-офицер Дмитрий Попов прощался с друзьями по палате. Он обошел всех — и тяжело раненых, и «ходячих» больных. И сестер милосердия. Подавая крепкую сухую руку, каждому находил слова благодарности, сочувствия, ободрения.
Друзья, скрывая за суровой скупостью напутствий теплоту чувства, говорили в ответ:
— Ну, бывай здоров!
— Счастливо тебе!
— Да больше не попадай сюда!
Неудачливым оказался первый год войны для молодого унтера. Зимой, при наступлении на крепость Перемышль, он был ранен в правое плечо — пуля прошла навылет. Не успел, как говорят, очухаться, вторая попала в руку — на сей раз под Вильной. Счастлив, что этим отделался, могло быть и хуже.
А сейчас куда? Что ждет его впереди?
В потрепанной, мятой шинели Попов шел по московской улице. После пропитанных лекарствами палат на свежем воздухе кружилась голова. Москва дышала ему в лицо осенней непогодью. Сеялся мелкий и нудный дождь вперемежку со снегом, ветер сорил на тротуары мокрые листья, качал за заборами тонкие ветки рябины, гнущиеся от грузных кистей спелых ягод.
— Ишь ты, сколько ее ноне уродило!
Дмитрий вспомнил родные таежные леса, раскиданные среди них небольшие селения, в которых жили его соплеменники — не избалованные природой, прилежные в труде коми или, как их называли царские чиновники, — зыряне.
В летнюю или в такую вот, осеннюю, пору любил он со своими сверстниками — деревенскими ребятами бродить по тем лесам: собирать грибы, ломать спелую черемуху, прихваченную инеем холодную рябину, жечь костры. «Эх, махнуть бы недельки на две домой, в свое Глотово! Похлестать бы на току снопы цепом, помочь отцу вывезти по первопутку дрова из леса».
Из-за угла навстречу Попову выскочила пролетка с рыжебородым кучером на козлах. В пролетке — дама под черной вуалью, рядом с ней — офицер с закрученными штопором усами. Офицер что-то рассказывал даме, то склоняясь к ее уху, то откидываясь назад, пьяно хохотал.
Разбрызгивая жидкую, смешанную со снежной кашицей грязь, пролетка пронеслась мимо. Попов озлобленно посмотрел ей вслед: «Вон она какая у них, война-то, — веселая!» Колеса пролетки словно оборвали нити воспоминаний о доме. Вид хохочущего офицера вернул Дмитрия к действительности. «Куда меня определят? — задумался он. — В Москве оставят, в запасном полку, или сразу в действующую?»
Не предполагал дважды раненый унтер-офицер Дмитрий Попов, что о его назначении уже позаботились — и не кто-нибудь, а сам государь-император, самодержец всероссийский. Еще в феврале 1915 года в Петербург прибыл из союзной Франции Поль Думер. Ловкий сенатор зачастил с визитами к высокопоставленным военным чинам и министрам царского правительства. Посланец французских буржуа настойчиво добивался того, чтобы Россия направила триста тысяч своих солдат и офицеров на французско-германский фронт в обмен на пушки и снаряды.