Должно быть, услышала про сатиновую рубашку и, может быть, даже догадалась, что я из-за нее задумал купить себе такую дорогую обнову.
Потом уже я узнал, что хозяин этой избы, лесной надзиратель, или кондуктор, как его называли, приходится Тане родственником и она гостила у него на каникулах. А тогда я не успел и подумать, как она очутилась тут. При виде Тани меня сразу бросило в жар, и я заторопил своего приятеля:
- Ну пойдем работать, некогда нам тут разговаривать!
Но христославить у меня не было уже охоты.
Так я и вернулся домой, не добрав до рубля четырех копеек. Моя старшая сестра, Матрена, увидев у меня деньги, стала просить их взаймы, обещая скоро отдать рубль, а к пасхе сшить кумачовую рубаху. О сатиновой рубашке я уже больше не мечтал и поэтому охотно отдал деньги Матрене. Она купила себе на них красивый платок, который носила потом много лет по праздникам.
Рубля она мне не отдала, а новую кумачовую рубаху действительно сшила к пасхе.
МАНЕЧКИН ЖЕНИХ
В конце зимы того года мой отец подрядился в волости держать перевоз на Онеге, у деревни Погост. С ранней весны, как только вскроется река, и до поздней осени, пока не пойдет по ней большой лед, погостовский перевоз был самым оживленным местом в нашей волости. Паром и две лодки, большая и маленькая, в иные праздники едва успевали перевозить народ с одного берега на другой. С той стороны, хотя там была уже не наша волость, народ ездил в Погост, который привлекал его своими двумя крашеными церквами, стоявшими на высоком берегу; а с нашей стороны ездили за реку, в деревню Костино, где была единственная на большую округу лавка купца Плешкова.
Отец не мог один управиться на перевозе, и он взял к себе в помощники дядю Михаила и меня - больше некого было, так как мои старшие братья уже ходили бурлачить, а сестры жили в батрачках.
Как только на реке образовались первые полыньи, я стал проводить на перевозе все свободные от ученья часы. После занятий в училище, забежав домой поесть, я мчался в Погост, где на середине крутого спуска к Онеге стояла давно чем-то манившая меня к себе маленькая избушечка перевозчика с одним оконцем, выходившим на реку.
Сначала мы втроем - отец, дядя и я - откапывали из снега вытащенные высоко на берег лодки, потом конопатили и смолили их. Перед пасхой вдоль нашего берега образовалась широкая полынья, и лодки были спущены на воду. С этого дня, хотя на большей части реки лежал еще крепкий лед, перевоз начал работать.
Отец садился за весла, а я правил.
Не легка работа перевозчика на Онеге весной, в большую воду, когда течение особенно сильно сносит лодку. На обратном пути, чтобы попасть к причалу, надо тащить лодку на веревке далеко вверх по реке, а потом уже грести на свой берег.
Кажется, достаточно поднялись вверх, должны бы угодить к причалу, а вода несет лодку мимо него. Отец гребет изо всех сил, вот-вот лодка уткнется носом в крутой берег, и вдруг опять течение несет нас вниз.
Иной раз лодку отнесет больше чем на версту, до самой Шуринги, и оттуда долго тянешь ее на веревке против течения.
Приучая меня к гребле, отец иногда уступал мне весла, а сам садился править. И к пасхе, когда лед прошел и отец стал работать на пароме, я мог уже гонять лодку один, так же как дядя Михайла: он перевозил на большой лодке, а я садился в маленькую.
Хороший, душевный человек был дядя Михайла, но имел одну плохую привычку, нажитую им на солдатской службе, - сквернословие. Эту привычку его знала вся наша волость, потому что голос у дяди был на редкость зычный: он в поле пашет, а в деревне слышно его, и мужики, улыбаясь, говорят:
«Это Михаил Егорович на кобылу молится».
Дядя Михайла знал свой грех и сам хотел от него избавиться, даже обещание попу давал не раз: «Я со всей душой, батюшка…» - и тут же клялся такими словами, что батюшка уходил от него, пятясь и открещиваясь, как от черта.
Широка у нас Онега, но, когда дядя Михайла стал работать на перевозе, бывало, что девушки и на нашем и на том берегу разом зажимали уши.
На лодку к моему дяде обычно садились одни мужики, которым нравилось его сквернословие, а учителя и попы обращались к услугам Михаила Егоровича лишь в крайнем случае, когда на перевозе больше никого не было, и при этом просили его:
«Только ты, Михайла, пожалуйста, молчи, не разговаривай!»
Перевозя господ, дядя сам старался не разговаривать, ограничивался покрякиванием; но, если какой-нибудь приезжий чиновник, еще не знавший его, обращался к нему с вопросом, тогда уж Михаил Егорович вознаграждал себя за вынужденное воздержание.
Из-за скверной привычки моего дяди, отпугивавшей от него людей, мне приходилось работать: вдвойне.
К перевозу с горы то и дело сбегали барышни - поповы, дьяконовы или учительские дочки, - и кричали:
- Вася! Вася! Перевези, голубчик!
- Дядя Михайла перевезет.
- Ой, что ты! А вдруг он посреди реки начнет разговаривать?
Дядя посасывает трубку, скучая на берегу у своей большой лодки, а я гоняю через реку маленькую без отдыха - у меня от пассажиров нет отбоя.
Все похваливали меня:
- Ай да перевозчик? Шустрый паренек?
И кто конфету совал, кто пряник.
Вечером приходила дочь попа Шура с тремя свои-
ми подругами, тоже Шурами, и просила:
- Васенька, возьми большую лодку и покатай нас.
И тогда дядя оставался на перевозе с маленькой лодкой, а я катал на большой четырех Шур, и они пели хором:
Не отдай меня, батюшка,
Ни в Гаврилову, ни в Спирову,
Ни в Глухую, ни в Иваново…
Иваново в грязи лежит,
А Гаврилово в притыку стоит.
Да уж Спирова немытая,
Буйдина изба некрытая.
Обидно мне было: катай их, а они смеются над нашей бедной деревней и над нашей худой избой? И я им говорил:
- Чего смеетесь? Ведь мы погорельцы. До пожара наша деревня была красивая - двери крашеные, столбы точеные.
Они хохотали:
- Неужели, Васенька, и правда в Спировой были столбы точеные?
- Чего я вам врать буду! Спросите наших спировских мужиков.
- Ой, что ты, Васенька! Боже сохрани нас спрашивать спировских - у них же у всех один разговор, как у Михайлы.
Темнеет. Тихо становится на реке. Отец уходит в деревню, я остаюсь на перевозе с дядей Михайлой. Он раскладывает на берегу костер, начинает чистить рыбу для ухи и от скуки сам с собой заводит бранный разговор.
- Вы бы, дядя Михайла, поменьше ругались, а то девки боятся вашего разговору, - говорю я, подходя к костру.
- Привык, Васенька, с царской службы, - оправдывается старик. - Вот уже больше двадцати годов отвыкнуть не могу.
- Постарались бы!
- Стараюсь, Васенька, стараюсь, да черт путает!
И дядя Михайла принимается честить черта и честит его до тех пор, пока какой-нибудь рыбак с того берега не крикнет:
- Михайла, ты с чертом-то поосторожнее!
На ночь мы укладываемся с дядей в избушке на полок.
Нравилось мне ночевать на перевозе. Бывало, ночью слышишь сквозь сон, как с того берега кричат:
- Перевозчик! Перевозчик!
Пока это дядя покряхтит, не спеша закурит трубку и, выйдя из избушки, спросит своим зычным голосом:
- Ну, чего кричишь?
А потом начнет объясняться с ночным пассажиром и объясняется, пока тот не замолкнет, а он не скажет своего последнего слова, и только тогда спустится к лодке.
Глянешь в оконце на реку - по Онеге скользит черная лодка в лунном свете, и вокруг лодки струится, блещет вода. Кажется, что видно каждую струйку в отдельности, как они бегут на лодку, обгоняя друг друга.