Во всю длину коридора постелены ковровые дорожки, которые глушат звук шагов проходящих. Проёмы лестничных клеток затянуты металлической сеткой, предохраняющей падение человека вниз (имеется в виду падение умышленное). Вход с лестничной клетки в коридор отделён во всю ширину металлической решёткой. Решётка закрыта двумя замками. От замка со стороны коридора ключ у коридорного надзирателя, со стороны лестницы — у дежурного по корпусу или этажу.
Незавидна же судьба надзирателя по коридору. Он так же за решёткой и под замком. Правда, у него телефон. Он может в любую минуту вызвать дежурного, тот откроет решётку. Но ежедневные дежурства из месяца в месяц вряд ли способствуют духовному росту этого обречённого человека. Всего очевиднее — он постепенно тупеет, дичает, становится маньяком. Кажется, что из этих людей можно было бы не без успеха формировать палачей.
Наконец, команда: «Стой!». Взгляд надзирателя в «волчок». На двери, обитой железом, висит амбарный замок. Такие замки приходилось видеть на дверях железнодорожных пакгаузов, на сельской церкви, да в годы НЭПа на Сухаревке и Охотном ряду на мясных лавках.
Замок открыт, со скрежетом и повизгиванием открыта и дверь. Толчок в спину — и я в камере. Дверь с грохотом захлопывается за спиной.
В камере полутьма. На сплошных нарах и в проходе между ними вплотную один к одному лежат люди. Чacть прохода занята длинным столом с двумя такими же длинными скамьями. Направо, около самой двери, деревянная бочка с крышкой, около бочки — квадратный метр мокрого цементного пола.
Жалкий и растерянный стою на этом островке, поддерживая спадающие брюки и сжимая другой рукой свёрток белья; из кармана торчит завёрнутый в рубашку табак, пересыпанный туда при обыске. Табак этот привезён был мною в ноябре прошлого года из Батуми, где я проводил очередной отпуск.
Как это было давно! И было ли вообще?!
В другом кармане куски чёрного хлеба, к которому я не притронулся.
В нос ударил присущий, очевидно, всякой тюрьме (таким он был, по крайней мере, и на Лубянке, 14) вонючий, пропахший потом и портянками, кожными выделениями множества тел, испражнениями, махорочным дымом воздух. Он как бы повис над массой людей — густой, удушливый, тошнотворный. От него не спрячешься, не скроешься ни днём ни ночью.
Пытаюсь разглядеть окружающее. Глаза постепенно привыкают к полутьме. Начинаю различать полуголые тела с поросшими щетиной лицами, а многие и с бородами.
Постелей нет. Лежат на голых нарах, кое-кто на собственном пальто, брюках, рубахах.
В головах узелки: все раздеты до нижнего белья, многие — без нательных рубашек.
Из середины камеры какое-то чудовище (если жив, пусть простит меня за такое сравнение, но он действительно был похож на него), в одних кальсонах, босиком, ловко балансируя между лежащими вплотную друг к другу телами, приближается ко мне.
Шапка спутанных белых волос, длинная седая борода и усы, закрывающие рот. Руки, ноги, ноги, грудь и даже спина покрыты рыжеватыми с проседью волосами. Под густыми насупленными бровями — широко открытые голубые глаза. Длинные, худые руки и кривые ноги дополняют образ обезьяноподобного человека.
Подошёл вплотную. Шёпотом говорит, что он староста камеры и приглашает садиться, указывая на деревянную бочку, замеченную мною ранее и имеющую странное название «параша». Этой бочкой пользуются для отправления естественных надобностей, больших и малых. Присутствие такого количества невольных свидетелей этих операций вынуждает многих отказывать себе в этом и мучительно ожидать утренней или вечерней оправки, когда всю камеру (ну, конечно, население камеры) ведут в туалет.
«Сейчас у нас час отдыха, продолжится ещё двадцать минут; это только у нас в камере такой порядок заведён». На мой удивлённый взгляд и невольную мысль «от чего же, собственно, отдыхать?», как бы угадав мои мысли, отвечает: «Не удивляйтесь, через двадцать минут поймёте всё. А сейчас запомните, что вы в камере сто восемьдесят второй, а это далеко не шутка!»
А через двадцать минут — град вопросов: откуда, когда взяли, что нового на воле, был ли в Лефортово, а может быть, прямо с Таганки, кого встречал на Лубянке, не удалось ли протащить газетку, не встретил ли такого-то и такого, нет ли закурить?
И ни одного вопроса — за что «попал».
Отвечал, как мог. На многие вопросы довольно односложно — «не знаю», «да», «нет». Закончил своё «интервью», конечно, глупостью: «Я здесь по недоразумению я и временно, разберутся и отпустят. Даже оперуполномоченный при аресте не рекомендовал брать с собой денег, так как они мне не понадобятся».
Эта наивная и, повторяю, глупая тирада вызвала улыбки, даже саркастический смех, а закуривающий цигарку из моего табаку, полуголый, мускулистый, с густой чёрной бородой на молодом лице мужчина, ехидно и иронически, как бы нехотя процедил сквозь зубы: «Ну и дурак, что не взял денег! А о воле забудь, товарищ. Отсюда дороги туда нет и просто так, по желанию, из тюрьмы не выходят». Сплюнув тут же на пол, за что сразу получил строгое замечание от старосты, с сарказмом добавил: «НКВД без причины не берёт!» — закашлялся и, не поблагодарив за табак, отошёл. Что, мол, с ним, желторотым, толковать — поживёт, оботрётся — сам поймёт.
— Первое же знакомство со следователем, — продолжил другой, потянувшийся к табаку, — убедит вас в этом, как уже убедило меня и многих других!» Тон у него был покровительственный и, как мне показалось, вполне благожелательный.
Урок ликвидации моей «неграмотности» прерывает староста. Извиняющимся, а может быть, мне так только показалось, тоном он предлагает занять место на нарах у самой «параши», для чего довольно бесцеремонно отдаёт команду потесниться на одного человека. И для выполнения этого, как будто бы несложного приказа, группа людей в количестве шестидесяти человек пришла в движение. Не без пререканий и отборной ругани некоторых, освободили пространство в четыреста миллиметров (за точность ручаюсь, так как замер производило не менее пяти человек и все утверждали правильность этой цифры), ровно настолько, чтобы можно было боком втиснуться между стеной и будущим моим соседом.
— Ложитесь, ложитесь, долго у «параши» не будете: только за три последних месяца состав камеры уже дважды обновился. Одни уходят в лагеря и стационарные тюрьмы, часты случаи перехода в больничный лазарет, а оттуда и на кладбище, а старожилы потихоньку передвигаются по нарам, поближе к окну.
Окно наглухо закрыто деревянным щитом с жалюзи, не позволяющими видеть, что делается во дворе. Щит закреплён на окне с наружной стороны; называют его чаще «намордником», несколько реже — «презервативом».
— Я вот уже тринадцать месяцев в этой камере, — говорит староста. — Первые три месяца все ночи проводил у следователя, а последние десять месяцев — никуда, прогулка да камера.
— А за что же вы здесь? — спрашиваю я. Вопрос явно неудачный — надо было спросить: «что вам шьют» (инкриминируют)?
Какое же ёмкое это слово «шьют»! Пришивают дело, шьют дело. Можно ли лучше сказать? Ведь не было его в тюремном лексиконе раньше! Появилось оно сейчас, когда крылатая фраза «был бы человек, а дело найдётся» стала руководящим началом следственных органов. Вот и начали «шить».
— Да за то же, что и вы! Вижу, что не верите! Ничего, скоро поверите! Я на воле работал председателем ОЗЭТ, член партии с 1915 года, но вот по убеждению… нет, это не то слово, по утверждению следователя, я — «шпион в пользу Англии». Теперь доказываю, что я не верблюд, а убедительных доказательств не хватает. Следователь, конечно, ни одному моему слову не верит. Так вот и хожу в верблюдах уже свыше года.
…Наша камера в царское время была рассчитана на двадцать четыре человека, а сейчас в ней сто восемьдесят два. Староста не соврал при встрече, в чём я убедился на следующее утро при раздаче хлеба. Да, действительно, по списку на хлеб я был под номером 182. Вот поэтому «новую жизнь» пришлось начинать у «параши».
Из такой же камеры Февральская революция освободила старую большевичку, сестру жены Машу Черняк, но она здесь была ДВЕНАДЦАТОЙ! Железные койки стояли с тюфяками, с одеялами, и окно было без «намордника», «ведь оно выходило во двор, не от кого было нас прятать», — говорила она.