Из различных сексотовских донесений, кстати сказать, довольно безобидных и не направленных на обвинение в чём-либо меня, следователь всё же состряпал «дело», которое могло бы выглядеть довольно внушительно, если бы подкреплялось какими-нибудь, хотя бы незначительными данными, и не было бы, мягко выражаясь, бездоказательной инсинуацией незадачливого «стража правосудия».
Чтобы иметь эти доказательства, он терроризировал молодёжь отдела, запугивал её, вызывая на допросы далеко за полночь в тюрьму, навязывая им на подпись свои формулировки. Достоверность применяемых им методов полностью подтвердилась следствием 1955-го года, которое не только опрокинуло возведённый моим следователем карточный домик, но и выявило противозаконные методы и приёмы следствия. Удивительным и не совсем понятным остаётся то, что виновник не понёс заслуженного наказания. Хотя категорически утверждать последнее я не берусь, но и отрицать тоже не могу, так как сомнительно, чтобы не предали гласности, если бы он всё же понёс заслуженную кару.
* * *
Невольно приходится возвратиться и напомнить некоторые события, предшествовавшие моему аресту, чтобы понять, как «правосудие» тех времён создавало дела.
Как уже вскользь говорилось, в марте 1948-го года я был в Москве для участия в рассмотрении проекта реконструкции прессового цеха завода, используя эту поездку и для встречи с семьёй. Сотрудники технологического отдела Ai [я Савватеева (к моменту следствия уже Полозова) и Дубовова попросили привезти им сахара, риса, сухофруктов, дешёвеньких конфет и белого хлеба.
В Москве в это время с хлебом были перебои и громадные очереди в булочных. Попытки купить хлеба для себя у нас с дочерью не увенчались успехом. Желающих купить было намного больше, чем было подвезено хлеба. Булочная могла обеспечить четыреста-пятьсот человек, а желающих оказалось больше тысячи.
Это происходило 8-го марта. То же самое повторилось и 9-го. Ничего страшного в этом, конечно, не было. Совсем недавно отменили карточки, люди изголодались, деревня хлынула в город, везла из него мешками хлеб и для личного потребления, и на корм скоту. Город, не ожидая такого наплыва, не подготовился, и увеличение выпечки хлеба вдвое больше запланированного не могло удовлетворить потребности и быстро локализовать создавшееся положение.
Нет сомнения, что это частично объяснялось некоторым головотяпством незадачливых руководителей, не предусмотревших такого положения. Но не в этом, конечно, дело. И не наша задача искать сегодня вольных или невольных виновников.
Сам по себе неприглядный этот факт остаётся фактом, от него никуда не уйдёшь и не спрячешь его: ЗА ХЛЕБОМ В МОСКВЕ БЫЛИ ОЧЕРЕДИ.
На вопрос Ани, почему я не выполнил её просьбу, я не задумываясь и не придавая никакого значения своему ответу, сказал, что в Москве, как и в Кержаче, и у нас в посёлке «Красный Октябрь», за хлебом большие очереди, добавив при этом, что пока не закончится «психоз» обывателя, придётся довольствоваться тем, что удастся доставать здесь, на месте.
Из своего ответа я не собирался делать какого-либо секрета, его слышали все сотрудники отдела и никакой реакции он у них не вызвал.
Свидетели на очной ставке почти дословно повторили сказанное мною, и с моей стороны возражений, конечно, не последовало — что было, то было. Что же было ПОДПИСАНО свидетелями по этому поводу — мне было неизвестно, так как такой документ мне не предъявлялся, но со слов некого свидетеля было понятно, что он располагал материалами, изобличающими меня в клевете на жизнь трудящихся столицы СССР.
Аня Савватеева на очной ставке горько плакала, не могла смотреть мне в глаза. От неё следователь требовал подписания ранее данных показаний, а она твердила, что Дмитрий Евгеньевич сейчас сказал только то, что говорил после приезда из Москвы и ничего, кроме этого, она от него не слышала.
Следователь удалил меня в коридор, и я не знаю, чем кончился разыгравшийся на моих глазах явно неравный поединок. Скорее всего, следователь всё же победил и Аня подписала то, чего он добивался.
А попробуй, не подпиши, когда родной брат её, бывший военнопленный, ожидавший со дня на день ареста, не сходит с языка следователя, и когда следователь весьма недвусмысленно даёт ей понять, что от неё и только от неё зависит — быть или не быть брату арестованным.
Так или иначе, но обвинение в клевете на жизнь трудящихся Москвы состряпано и крепко подкреплено свидетельскими показаниями. Теперь не скажешь, что следователь это выдумал, ведь всё это подтверждается комсомолкой, представительницей нашей славной молодёжи.
На вопрос следователю, а как же иначе я мог ответить на заданный мне вопрос, он, не задумываясь, как бы с сожалением и прискорбием, но достаточно укоризненно ответил:
— А ещё пробыл десять лет в лагерях, ну послал бы их к… богу, сказал бы, что забыл, не было времени, не хотел, мол, возиться. Да мало ли что мог придумать!
Рекомендованный следователем способ скрыть правду и отделаться ложью тогда мне в голову не пришёл и я, сделав такую непоправимую ошибку, оказался клеветником о жизни столицы СССР и потому — преступником.
Не менее странным и надуманным было обвинение меня в восхвалении гитлеровской военной техники, которой, кстати сказать, я вообще никогда не видел, проведя всю войну в лагерях, где не особенно баловали какой-либо информацией.
Но следователь, ничуть не растерявшись, заявил:
— Ты был в Германии, а всё, что там видел, и есть гитлеровская техника.
Хотелось тут же заявить, что раз всё это равнозначно, то пиши, что восхвалял — пусть даже в твоей редакции — гитлеровскую, но напиши конкретно, какую технику: пушки или прокатные станы, самолёты или прессы кузниц, танки или доменные печи.
Но, как говорят, нет дыма без огня. Откуда же взялся этот дым? В разговоре с конструктором Денисенко я поделился тем, что видел в Германии и Австрии в 1931-м году на заводах Круппа в Эссене и Берндорфе, на заводах в Магдебурге, Дюссельдорфе, Дуйсбурге, Мюнхене, Лейпциге. Меня поразила в прокатном цехе установка для контроля тепловых режимов обработки металлов. Это были самопишущие приборы, показывающие температуру нагрева металла в каждом ручье прокатного стана с помощью фотоэлементов. Эти приборы были установлены непосредственно у стана и в кабинете начальника цеха.
Вот об этом я ему и рассказал в знак признательности за его рассказы об американской авиации, танках, транспорте, которых я никогда не видел и не знал. Однако, признаюсь, что и после его рассказов в вопросах военной техники я так и остался полным невеждой.
Из этого разговора, а может быть, и ряда подобных (сейчас уже и не помню, был ли один или несколько, так как не придавал существу разговора никакого значения), сделать вывод, что это было восхваление гитлеровской военной техники, мог только следователь.
Не только по существу, но даже и по форме, разговор не носил политического оттенка и даже не был обывательским. Просто два инженера делились своими знаниями и впечатлениями.
В Германии я был в 1931-м году, задолго до прихода к власти фашистов, видеть гитлеровскую военную технику я не мог, её не было тогда и в помине!
Даже неискушённый человек не может поверить, чтобы лейтенант Денисенко мог спокойно слушать разговоры, восхваляющие гитлеровскую технику, да ещё и от такого профана, как я. Он, по логике вещей, должен был оборвать меня, возражать, а это стало бы достоянием коллектива, но ничего подобного не было.
Показания Денисенко на очной ставке свелись к добросовестному пересказу моих слов, но следователь повторил тот же приём, что и при допросе Савватеевой.
— Значит, вы не отказываетесь от данных вами показаний.
— Да, подтверждаю, — ответил Денисенко и подписал документ, в котором «шапка» гласила, что «Сагайдак неоднократно восхвалял гитлеровскую военную технику».
О том, чем я делился с Денисенко, я в своё время более подробно писал в заводской многотиражке «Мартеновка», в отчётах Металлбюро ВСНХ, в технических журналах, и никто мне этого не инкриминировал как преступление или восхваление и даже наоборот, меня обязывали делиться этим через печать, на собраниях и совещаниях с тем, чтобы эти новинки стали достоянием самого широкого круга людей.