Более месяца длились эти новые отношения между матерью и Пенеску. С каждым днем они все больше сближались, и Пенеску показал себя с совершенно иной стороны, удивив сложностью своего характера и особенно своим безупречным поведением в роли доверенного лица матери и всех нас. Даже Мария, которую он покинул, прежде чем добился победы, до конца осталась очарованной его неотразимым воодушевлением, изобретательностью, свободой. В течение месяца мы все были счастливы. Этот человек непрерывно разрушал одну за другой строгие перегородки сухих условностей, среди которых двигались мы до сих пор, почти ежедневно открывал нам иной, более естественный и легкий мир, привлекательный своим разнообразием. И это давалось ему весьма простыми средствами: то он устраивал длительные прогулки на извозчиках, то мы проводили целое воскресенье на винограднике какой-то знакомой дамы, то организовывал вечерний карнавал в парке, то одаривал подарками. Однажды точно так же, как это происходит в «Гамлете», он пригласил в дом известную театральную труппу, находившуюся на гастролях в городе Т. (в наш городишко бухарестские труппы обычно и не заглядывали). В этой труппе были и известные актеры, и все они в парке играли только для нашей семьи и нескольких друзей пьесу Мольера. Вполне понятно, что после этого актеры два дня жили в нашем доме как гости. Подчинив своему желанию целый театр, Пенеску, между прочим, показал, насколько велика его социальная власть, которую он совершенно бескорыстно поставил на службу моей матери и ее семье. Однажды, возвратись из Бухареста, куда он ездил регулярно, Пенеску привез троих своих знакомых. При всем внешнем различии между собой они были очень похожи друг на друга «голубой кровью», которая производила на наше провинциальное общество ошеломляющее впечатление. Один из них был высокопоставленным чиновником вроде Пенеску, другие, муж и жена, были потомками бывшей господарской фамилии. «Потомки», так я их называла про себя, были людьми какими-то безликими и обтекаемыми. Единственное, о чем они говорили с удовольствием, это было путешествие в Германию, которое, несмотря на тотальную войну, они недавно совершили. С непонятной мне педантичностью они все время перечисляли имена, названия городов, музеи и прочее. Чиновник, невысокого роста и очень живой, в отличие от них, сразу же всем понравился своим неиссякаемым юмором. (Впоследствии я часто замечала, что люди, физическим складом похожие на этого чиновника, имя которого было Лауренциу, то есть невысокие и живые, круглые, обладали весьма развитым чувством юмора. Еще тогда мне пришла в голову мысль, которую я потом часто проверяла и в которую окончательно уверовала теперь, что в мире существуют вполне определенные типы людей.) В следующий раз с Пенеску приехали из Бухареста еще два приятеля: скульптор и критик. Но они показались мне какими-то хмурыми и менее интересными, чем «потомки» и Лауренциу. Помимо самих визитов этих значительных лиц, а особенно скульптора, имя которого, как я помню, было окружено славой и заворожило всех нас, несмотря на его чуть ли не враждебное выражение лица, самое большое впечатление производило то, что все эти высокопоставленные лица знали нас до того, как входили в наш дом, им были известны даже некоторые подробности о матери или, например, обо мне, а это доказывало, что Пенеску говорил им обо всех нас с искренней симпатией. С другой стороны, все эти блестящие гости держались с нами на равной ноге. Они вели себя с той аристократической вежливостью, которая позволяла опускаться до уровня нижестоящих, сохраняя вместе с тем холодность и достоинство по отношению к равным. Благодаря этому все мы испытывали некоторое время неожиданное головокружение, как будто наши тела утратили свой вес и все мы оказались на планете, где сила притяжения меньше, чем на земле. У всех нас, разумеется, в разной степени, было то удивительное мечтательное состояние, когда мир кажется прекрасным, когда все, что раньше представлялось невозможным и враждебным, вдруг становится простым и доступным, и это способствовало тому, что каждый про себя стыдливо отвергал свои прежние, оказавшиеся столь поспешными и наивными, суждения и представления.
И в центре этого нового мира стоял Пенеску, высокий, сильный, вечно улыбающийся, излучающий вокруг себя, словно солнце, неиссякаемое благородство. Но самым удивительным было то, что даже любовное влечение моей матери к Петрашку, которое своим появлением возбудил Пенеску и он же приглушил на некоторое время той самой грубой сценой, о которой я уже говорила, при новых взаимоотношениях вспыхнуло вновь. Я даже убеждена, что Пенеску дал ей понять, что она может приблизить к себе Петрашку, и это с его стороны было решительным шагом, свидетельствующим о полном отказе от притязаний на нее и о полной доверительности в отношениях. И действительно, мать и Петрашку сблизились снова (его семья все это время бывала у нас), хотя все пока сводилось только к взглядам, случайным прикосновениям, кратким минутам уединения, украденным у «общества». Пенеску в качестве высшего проявления благородства начал опекать эту зарождающуюся любовь, необычайно умно и тактично, регулируя незаметный для других подъем нового чувства. Моя мать при прикосновении волшебной палочки любви расцвела, как будто раскрылся бутон. В это время она была похожа на огромный экзотический цветок редкого растения, расточавший странное и болезненное очарование.
Все это длилось недель пять.
Во время каникул я привыкла вставать очень рано, часов около шести, брать с собой ковер и книгу и отправляться в парк. Здесь в укромном уголке находилась забытая беседка, вся заросшая плющом, где стояло несколько плетеных стульев, столик и узенький проваленный диванчик. Летом, по утрам, я пробиралась сюда и спала еще часов до девяти, потом, растянувшись на траве возле беседки, начинала читать. Однажды утром, это было в середине августа, я проснулась в беседке довольно поздно. Взяв коврик, я расстелила его позади беседки среди старых и молодых елей. Было очень жарко, насекомые жужжали и стрекотали в траве и в воздухе, и я опять заснула. Я проснулась около полудня. После этого третьего сна я чувствовала себя расслабленной, даже усталой. Придя в себя, я услышала звонкий и громкий голос матери, который звал меня:
«Франчиска!»
Я ответила и получила приказание принести ее работу, лежавшую в ящике ночного столика. Я отправилась в дом, а мать растянулась на моем коврике, желая полежать рядом со мною, чего до сих пор она не делала никогда. Как и все дети, увлекающиеся приключенческой литературой, я любила облекать таинственностью каждое даже самое обыкновенное движение, потому-то я очень редко ходила по главной аллее. Я побежала не прямо к выходу из парка, а свернула налево по высокой траве в тень густых елей, как вдруг заметила Пенеску, который буквально вслед за матерью следовал к беседке. Увидев его, я остановилась и стала осторожно следить за ним. Я хотела испугать его, выскочив у него за спиной, и выбирала удобный момент. Но в это время он успел скрыться за беседку. Несколько секунд я была в нерешительности, потом услышала голос матери, ее отрывистый смех, потом опять ее голос. Пенеску я не слышала, и поскольку последнее время очень редко видела его, я осталась на месте. Я была влюблена в Пенеску. Меня увлекла окружавшая его атмосфера, обещавшая какой-то иной, высший мир, который, хотя и был предназначен только для меня, однако перепадал мне весьма скудными порциями. Чувство, которое я испытывала, было довольно банальным, но представление, составленное мною об этом человеке, совершенно необычным. Хотя мне исполнилось всего двенадцать лет, я единственная во всем доме, а может быть, и во всем городе, ценила необыкновенную подвижность его ума, его «дьявольский ум», как говорила я тогда. В нашем городе, в окружении епископа было достаточно умных людей, докторов, окончивших иностранные университеты, но в лице Пенеску я встретила впервые нечто вроде «ума в себе», который существует словно ослепительное пламя, вырывающееся неведомо откуда. Пенеску был на удивление мало образован, но несколько раз я присутствовала при его разговорах с викарием епископа и была поражена тем, как Пенеску выходил победителем из споров о таких произведениях, которых он не читал. Он выжидал, когда его противник сформулирует основные мысли той или иной книги, которые защищает, а потом с необычайной амбицией, присущей ему, начинал выявлять противоречия, существующие между этими идеями, и делал это столь наглядно, что рушилась вся аргументация его собеседника. В спорах, носивших общий характер, ему было еще легче, так как и здесь его метод оставался прежним.