Преподавателя привел этот новоявленный друг семейства, поскольку мне предстояло вскоре поступать в гимназию. Оба мужчины подсели к нам, и начался весьма светский разговор о чем угодно, только не обо мне и не о школе, то есть не о том, что было истинной причиной этой встречи. Я с удивлением заметила, что моя мать вдруг утратила всю свою сухость и превратилась в чуткую, грациозную женщину. Это настолько поразило меня, что в какой-то момент удивление переросло в испуг. Я ощутила страх, как перед чем-то неведомым и грозным. Мама почувствовала, что со мной происходит, хотя и истолковала превратно причину моего испуга, и несколько раз гладила меня по голове, стараясь успокоить. Только теперь я стала понимать, что она вела двойную игру: она стремилась понравиться обоим мужчинам, но каждому по-разному. Священника, которого она впоследствии захватила в длительный и прочный плен, мать одаривала всей своей обворожительностью, а учителю, на которого нужно было произвести мимолетное впечатление ради не столь уж серьезного дела (составить мне протекцию при поступлении в гимназию), предназначалось лишь очень хорошо разыгрываемое внешнее внимание. Единственный человек, который мог догадываться об этом (не об игре вообще, а о степени ее кокетства), был священник. У учителя должно было создаться впечатление, что ему оказывается по крайней мере равное, если не большее внимание. И я почти уверена, что мама, с ее необыкновенной ловкостью и самообладанием, несколькими как бы случайными жестами оставила бедного учителя в заблуждении, что он-то и является ее избранником. Правда, я должна сказать, что с той поры учитель больше не появлялся в нашем доме. Но в этой игре был и оттенок искренности, поскольку к священнику, который должен был стать и действительно стал ее любовником, она уже тогда чувствовала влечение. Я этого еще не понимала и все время переживала страх перед чужой, неизвестной женщиной, столь внезапно появившейся и заключившей, как видно, расчетливое соглашение с моей матерью.
Не прошло и месяца, как я поступила в первый класс гимназии, где мне снова довелось встретиться с этим седовласым учителем, по фамилии Войня. Он преподавал географию, и в первое время я его даже не видела. Это был, попросту говоря, палач, который прекрасно себя чувствует в роли педагога, но вовсе не потому, что его призванием является воспитание нового поколения. Вопросы воспитания таких людей вовсе не интересуют, они чужды им, как любому бакалейщику или маклеру. Люди, подобные Войне, по развитию не выше своих учеников и пользуются своим положением, чтобы дать волю звериным инстинктам. Я всегда сравнивала Войню и еще нескольких учителей, которых мне довелось встречать в гимназиях, с охранниками в фашистских концентрационных лагерях. Я убеждена, что только место, где они находились, и ограниченность их власти не позволяли им дойти до зверств. Господин Войня был подлинным тираном, перед которым трепетали все, особенно младшие классы. Позднее я узнала, что в это время он жил с директором гимназии, женщиной весьма видной, но глуповатой, чем и объяснялась его безграничная власть над другими учителями. Долгое время я просто не могла понять его, настолько он не был похож на того человека, который приходил к нам. В классе он появлялся с зеленой указкой наподобие хлыста, тонкой и гибкой. Этой указкой он водил по карте, повешенной на доску, стучал по кафедре, когда приходил в ярость, и ревел так, что дрожали стекла, а случалось это довольно часто. Бил кого-нибудь он очень редко, почти никогда, но своим ревом и окриками держал нас в вечном страхе. Он был с воображением, утонченным садистом, одним из тех искусных преступников, которые никогда не оставляют следов своих преступлений. Вот, к примеру, один из его приемов. Без всякой на то причины, избрав своей жертвой какую-нибудь ученицу, он месяц-два, а иногда даже год упорно преследовал ее своей жестокостью, принимавшей порой форму особой внимательности, явная бесцельность и бессмысленность которой могла свести с ума любую чувствительную натуру. Начинал он примерно так: «Номер семьдесят восьмой чего-то желает?» Через десять минут как гром среди ясного неба раздавалось: «Семьдесят восьмой номер, встать!» Спустя еще пять минут звучало: «Номер семьдесят восемь, можете сесть. Разрешаю до конца урока заниматься чем угодно». И все это произносилось с улыбкой, которая ничего, кроме страха, не вызывала. В конце урока он приглашал: «Семьдесят восьмой номер, пойдемте со мной». В коридоре, по дороге в канцелярию, он читал семьдесят восьмому номеру ласковую бесконечную нотацию. Но следующий урок, как только Войня входил в класс, начинался с окрика: «Номер семьдесят восемь!» Предлог для наказания такому человеку найти всегда очень легко, и он в конце концов кричал: «Выйдите вон на десять минут!» Когда же номер семьдесят восемь возвращался в класс, то учитель обращался к нему участливым тоном: «Вы пропустили такой интересный рассказ!» Однако это не мешало Войне заставить несчастную девушку простоять до конца занятий в углу класса у нас за спинами. В начале следующего урока он вызывал ее к доске, равнодушно выслушивал и ставил десятку[1]. Нужно сказать, что очень редко его жертвы не имели высших отметок по его предмету, и это тоже сбивало с толку, поскольку ученицы зачастую не были достойны этих отметок и сами сознавали это. Вот так и вертелась эта адская машина, настойчиво, с неистощимой фантазией, нагоняющей ужас, со все новыми и новыми придирками. Очень редко Войня прибегал к явным жестокостям, то есть к физическому наказанию, видимо понимая, что их воздействие не будет столь разрушительным, как моральное издевательство. Хотя я припоминаю один случай, который произошел при проверке тетрадей с сочинением на тему «Границы Румынии». Войня остановился перед одной из учениц, девочкой из деревни, которая по свойственной ей бережливости изложила всю эту тему на одной четвертушке большого листа в тетради для чертежей. Он несколько раз равнодушно постучал по парте, потом защемил пальцами кожу на шее девочки и осторожно, очень осторожно, сначала показалось, что даже ласково, стал оттягивать ее, спрашивая: «Как тебя зовут?.. А отца?.. А мать?..» И каждый раз Войня потихоньку натягивал нежную кожу, так что когда дошел до соседей из третьего дома, на шее девочки показалась кровь. Войня неожиданно прервал допрос, с недоумением посмотрел на руку (я думаю, что он сам удивился тому, что сделал) и послал девочку в медпункт. Все с изумлением смотрели на него, и, насколько я могу припомнить, он даже слегка покраснел, во всяком случае тут же прекратил проверку тетрадей. Теперь ты должен понять, к чему я все это веду. После месяца пребывания в гимназии у меня появилось подозрение, а спустя полгода я была твердо убеждена в том, что этот ужасный человек покровительствовал мне, однако не так, как своим жертвам, а просто и естественно. Должна признаться, что это покровительство сначала стало очевидным фактом для меня, а потом и для остальных. Среди сильных и противоречивых чувств, испытанных мною тогда, самым главным было презрение к этому низкому преступнику, которого купили такой дешевой ценой: единственным приемом в епископском дворце и несколькими фальшивыми жестами. Мне не забыть того крика, который вырвался у меня тогда: «Вот кто, вот кто защищает меня!»
Еще один случай.
В то же время, в первые месяцы моего пребывания в гимназии, у меня появилась подруга. Она была дочерью банковского служащего, начальника отделения или что-то в этом роде, во всяком случае мы обе хотя и смутно, но достаточно отчетливо ощущали, что принадлежим к одной среде. (Видишь ли, я только сейчас отдаю себе отчет, что ощущение той среды, к которой я принадлежала, то есть ощущение классовой разграниченности, появилось у меня раньше, чем какие-либо убеждения и мысли, и сопутствовало всем более четким и наивным чувствам моего детства.) Первую мою подружку звали Марилена. Это была маленькая, кругленькая, необычайно живая девочка, «концентрическая окружность», как я, втайне досадуя, называла ее про себя. Веселость была свойством ее характера и проявлялась без каких-либо внешних поводов. Что бы ни случалось с ней, она всегда была в хорошем настроении. В ней было что-то заразительное, добродетельное и в то же время очищающее. Она напоминала статуэтку в стиле рококо, символизирующую смех. Особым умом она не отличалась, мысли у нее были самые банальные, в учебе она была полнейшей посредственностью, но вот смех, ее смех звучал с необыкновенной оригинальностью и силой. Я, как тебе известно, человек по натуре холодный и в то же время экзальтированный. Я схожусь трудно, но зато отдаюсь дружбе полностью. Так было и на этот раз: мы стали неразлучными. Как это случается в пору юности, мы взаимно любили друг друга вовсе не за все те достоинства, которые и делают нас людьми, поскольку и эти достоинства и даже наши характеры вырисовывались еще весьма смутно, — мы любили друг друга за определенные качества, которые открывали друг в друге или просто приписывали друг другу, как, впрочем, это делает большинство детей. Мальчишки, например, становятся друзьями потому, что один из них, скажем, хорошо играет в футбол, а другой обладает прекрасной коллекцией марок. Так и мы подружились с Мариленой, она из-за того, что я была первой в классе по математике, а я потому, что она умела заразительно смеяться. Я не шучу, она действительно испытывала ужас перед математикой и уважала меня именно за то, что я была такой равнодушной, такой бесстрастной к враждебному и сложному «богу математики», который подчинялся мне с такой необычайной покорностью. Она открыла и возвеличила во мне это качество, сделав из него объект подлинного поклонения, я же в свою очередь открыла в ней веселость и тоже подняла ее до уровня культа. Таким образом мы друг для друга стали алтарями. И даже теперь абстрактное понятие «смех» я представляю себе как живое воплощение Марилены тех времен. В отроческие годы дружба формирует твою будущую личность, знаменует начало твоей свободы. Между одеревенелыми и душными часами, проводимыми в школе и дома, тяжелыми, монотонными, гнетущими, дружба с Мариленой была для меня убежищем, где я могла укрыться и почувствовать себя свободной. Не знаю, ощущала ли и она нечто подобное, но для меня Марилена стала означать «свободную зону», реальное преддверие угадываемого и гигантского континента, открытую мною территорию с прозрачным, бодрым и свежим, словно мои самые чистые помыслы, воздухом. Все, что в то время я открыла как благородное и гуманное, все это я тщательно отделяла от зла, тьмы, лжи и располагала в этом убежище. Со временем я собрала здесь целую сокровищницу, воздвигла нечто вроде белой высокой колокольни, с которой разносился особый звон. И этим звоном был смех Марилены. Наша дружба, такая многозначительная, как понимала ее я, сделала меня гордой, почти заносчивой, восторженно-надменной.