Как-то вечером (я помню, был конец марта, мокрый, пронизывающий холодом, серенький день) мы возвращались с матерью от дяди, ее брата, старого холостяка, который жил в одиноком домишке на окраине города. Мы шли по аллее Браниште, широкой улице, обсаженной по обеим сторонам старыми липами, от которых даже днем на ней было почти совсем темно. Примерно посредине эту улицу пересекала железная дорога, отгороженная от нее шлагбаумами. Мы как раз приближались к переезду, где было немножечко светлее, чем под липами, когда я увидела две женские фигуры, которые подлезали под опущенный шлагбаум. Мне показалось, что это две крестьянки в своих бесконечных юбках несут большую белую, плетенную из лозняка корзину, наполненную глиняной посудой, — такой она выглядела тяжелой. Я наблюдала, как они боязливо перебегали через рельсы (одна из них все время отставала), и вообразила, что довольно часто бывает со мной, как внезапно появился поезд, как в испуге замерли ошеломленные женщины, как они в полной растерянности бросились бежать, уронив корзину, и как одна из них, та, которая под тяжестью корзины все время немного отставала, попала под паровоз. Потом я быстро отбросила этот финал, хотя и оставила поезд, их бегство, визг, перевернутую корзину и наше искреннее сочувствие, мое и матери. От этих торопливых и путающихся мыслей меня бросило в дрожь, я переживала воображаемое происшествие. В это время мы как раз подходили к шлагбауму, а обе женщины двигались нам навстречу. Вполне понятно, что ничего не произошло, все было тихо под фонарем, слегка покачивающимся над железнодорожным полотном. Только все явственнее слышалось тяжелое дыхание женщин, приближавшихся к нам, да поскрипывание гравия у нас под ногами. Я даже ощутила некоторое разочарование оттого, что вокруг все было так спокойно. В тот самый момент, когда мы поравнялись с женщинами, я вдруг узнала в «крестьянке», которая все время немного отставала, Марилену. Всего лишь одно мгновение видела я ее профиль, но он выступил перед моими глазами очень отчетливо, потому что я смотрела из темноты на свет. У Марилены было сосредоточенное, отвлеченное, неожиданно серьезное и даже враждебное выражение лица. Я вздрогнула от испуга и в то время, как мы удалялись друг от друга, двигаясь в противоположных направлениях, я тысячу раз мысленно оборачивалась назад, разглядывала Марилену со всех сторон, возрождала ее к жизни, даже толкала ее в бок, стремясь вызвать тот звук, который символизировал мою чистоту и мою гордость, — смех Марилены. Я была почти уверена, что она меня тоже видела, хотя ничем этого и не обнаружила. И это заставило меня пережить несколько тревожных часов в ожидании рассвета.
В школе, как только мы увиделись, я тут же спросила о том, что меня интересовало. После первых же слов она посмотрела на меня как-то неестественно подозрительно и ничего не ответила. Несколько дней длилось это напряженное молчание. Каждый раз, когда я намекала на происшедшее, а это я делала тысячу раз на дню, каждый раз она, словно животное, пряталась в свою нору, инстинктивно защищаясь. Только на пятый день, после яростной, беспощадной борьбы, в которой я оказалась сильнее, она, обессиленная, побежденная, уже равнодушная ко всему, решилась признаться.
«Мы ходили, — ответила она на мой вопрос, — чтобы вместе с мамой отнести секретарю гимназии, который живет недалеко от улицы Браниште, корзину с сосисками и домашней колбасой, ведь у нас недавно зарезали свинью».
«А зачем это?» — спросила я.
«Зачем? — пожала Марилена плечами. — Не знаю, зачем. Так нужно».
У Марилены, у бедной Марилены было безошибочное чутье: с этого момента она стала самой обыкновенной, ординарной подружкой. Но какое дело было мне до нее, когда идея, для которой я пожертвовала всем прозрачным и кристальным, что было во мне, когда свободная территория оказалась фактически давным-давно покоренной, вассальной. Нет, мои действия вовсе не были непосредственными, чистыми, фантастическими, они были в полной зависимости от той социальной лестницы, которая возвышалась надо мной и подавляла меня своим презрением и силой. Смех Марилены платил подать в виде корзины колбасы самому крохотному, самому жалкому человечку — колесику социальной машины. Отсюда, с самого низу, из этого подвала человечества, путь до вершины, к подлинной свободе показался мне тогда непомерно тяжелым, невозможным, утопическим. Это было второе происшествие, которое так же, как и первое, может показаться тебе незначительной деталью, сильно преувеличенной разгоряченным воображением. Но насколько все это было реально! Войня, опекающий меня палач, смех Марилены, этот заранее подавленный бунт! Случай с Мариленой многое объяснил мне в поведении людей, находящихся на низших ступенях того мелкобуржуазного общества, к которому я принадлежала. Но я хочу тебе рассказать и о той буржуазии, которая была наверху. Все нужно воспринимать в единстве, как пол и потолок одной комнаты, построенной из тех материалов, которые попались под руку. С детских лет я была существом весьма положительным и всегда имела наклонность создавать для себя, пусть второпях и из чего попало, какие-то точные ориентиры, по которым я могла определять свой путь.
Так вот — третий случай.
Это было в сорок четвертом году, в конце второго школьного семестра. Стоял май, было жарко, пьянил густой, крепко настоенный весенний воздух. Я прибежала домой и стремительно поднялась на крыльцо. Все двери в квартире были распахнуты. Думая, что дома никого нет, я принялась громко петь. Тонким голосом напевая что-то неопределенное, я подошла к двери в гостиную, которая, как и другие, была распахнута, и заглянула туда. То, что я увидела, изумило меня: посередине комнаты за большим прямоугольным столом, обычно вызывавшим у меня почтительное чувство, поскольку за ним всегда собирались взрослые, весьма серьезные люди, к которым мне в подобных случаях разрешалось приближаться всего на несколько шагов, сидели мои родители с каким-то неизвестным господином. Я мгновенно поняла, что это, должно быть, весьма важная персона, заметив, как церемонно ведет себя мать и как неестественно строго держится отец. Все трое одновременно повернули головы в мою сторону, и это медленное движение было проделано, казалось, в совершенно иной, более разряженной атмосфере. Внимательно и как будто устало они смотрели на меня, долго-долго не сводя глаз. Мое удивление, что я застала кого-то в гостиной, сменил страх: я вспомнила, с каким шумом ворвалась в дом, и ждала, что мать поднимется из-за стола, отведет меня в нашу детскую и будет строго отчитывать таким холодным тоном, что я в конце концов расплачусь и стану просить прощения. (Даже мое унижение в подобных случаях должно было быть умеренным и проявляться тактично.) Но случилось что-то удивительное: мать изменила своему собственному характеру, как это произошло и в тот вечер, когда у нас был с визитом Войня в сопровождении молодого священника с высоким белым лбом. Она показалась мне совершенно чужой женщиной, которая не решалась обнаружить, что она моя мать, или вовсе забыла об этом. Я снова почувствовала ее отчуждение. Видя, что все трое продолжают в каком-то странном оцепенении взирать на меня, я хотела было удалиться, но тут мать подала мне короткий знак, нечто вроде изящного и весьма вежливого приглашения подойти, что опять глубоко взволновало меня, так как до сих пор подобным образом меня не подзывали. Подойдя к столу, я вдруг испытала поразительное чувство: мои родители показались мне чужими людьми, а вот третий, совершенно незнакомый человек, который смотрел на меня с тонкой дружеской улыбкой, показался мне старым другом, которого я вот-вот должна узнать и броситься в его объятия.
«Поздоровайся с господином Пенеску, — сказала мать. — Он приехал к нам из Бухареста».
Я протянула господину Пенеску руку и, присев в маленьком реверансе, взглянула на него. Судя по всему, это был важный господин. С первого взгляда я поняла, что он принадлежит к сливкам общества. Он держался естественно, с чувством собственного достоинства, движения его были спокойны и уверенны, что резко отличало его от какой-то замороженности и напускной важности моих родителей. Он поднялся и, пожимая мне руку, улыбнулся, словно сообщник, желающий сказать: «По воле случая, барышня, я стою выше вас, но это не мешает, смею вас заверить, выглядеть вам в моих глазах необычайно привлекательной! Воистину удивительна, — как бы продолжала говорить его улыбка, — ваша природная утонченность в этом городе, где (да пусть это останется между нами) так много хмурых и грубых людей!»