Дрова в буржуйке почернели от сырости, не горят. Окуталась едкой гарью уходящая в окошко коленчатая труба, рваненькое пальто не греет, и оттого в комнате кажется еще холодней. Женщина с искаженным гримасой лицом варит воблу. Сергей сидит на корточках перед печкой, щурится на огонь, зябко молчит и слушает простуженный, но еще богатый модуляциями голос:
— Ах, разве я так жила! Ты помнишь, Серж, единственный мой! У нас были серые в яблоках лошади, ложа-бенуар в Мариинском, дача в Крыму. У меня были меха, изумительные фамильные драгоценности — вот вся эта шкатулка была полна. А теперь — видишь, серьги, вот все, что мне осталось на жалкую память. Это я спрятала и храню, не говори никому. Ах, мальчик мой, как жестока и бесчеловечна жизнь!
Театральным жестом, словно надушенный кусочек батиста, она подносит к глазам пропахшее грязной посудой полотенце. Сергей молча вскидывает на мать темные глаза. Шипят и плюются дрова. Воняет вобла.
— Тебе нравится слушать маму? Я верю, верю — бог снова пошлет нам счастье и деньги. И у моего мальчика будет все, что он захочет: шоколадные раковинки, меренги, лоби-тоби. Мы каждый день будем ходить с тобой в синема. Ты достоин совсем другого детства…
Он рос угрюмым, молчаливым, глубоко уязвленным тем контрастом, который был между недавним прошлым и трудными послереволюционными годами. Часто менял работу: был истопником, табельщиком в порту, экспедитором. После женитьбы, в поисках длинного рубля, переехал с женой сначала в Белоруссию, потом на Кавказ и, наконец, осел в Средней Азии, куда в начале тридцатых годов приехала из Ленинграда Елизавета Георгиевна. Приехала погостить, а осталась насовсем.
Саша был поздним и единственным ребенком. К моменту его рождения отношения между супругами разладились окончательно. Сергей Васильевич запил. Он почти не интересовался сыном. Зоя Алексеевна — робкая, застенчивая женщина — преображалась, когда муж приходил пьяным, становилась резкой и злой. Бабушка оправдывала Сергея: «Жизнь у него не сложилась, Зоинька. Он ведь дворянин». — «Плевать я хотела на его дворянство! У Саши рахит, ему усиленное питание нужно, а он все пропивает!»
В пять лет Саша понимал многое из того, что происходит в доме. В восемь его уже начали тяготить назойливо-ласковая мать и редкие встречи с отцом — неприятным и чужим. Отец продолжал пить, завел себе на стороне, как он говорил, «вице-маму». Расшумевшись под гневным хмельком, он часто колотил себя в грудь и визгливо кричал в лицо жене:
— Я, сударыня, задыхаюсь от вашей мелочной, пошлой жизни! У меня душа с запросами!
Мать ежедневно жаловалась Саше, что она «страдалица», а «твой отец — мерзавец, он хочет нас бросить». И каждый раз в такие минуты мальчик вырывался из материнских объятий и убегал на улицу. Часами он стоял у кинотеатра, с завистью глядел, как ухитряются пробираться в кино «зайцами» другие мальчишки. Он не умел — боялся.
К этому времени Елизавета Георгиевна стала единственным человеком, к которому его тянуло. Своими рассказами о прошлом, о той, другой жизни — «жизни-мечте», она целиком завладела внутренним миром ребенка.
Как-то отец услышал один из ее рассказов. В тот день он был трезв, но закричал на Елизавету Георгиевну, как в пьяном угаре:
— Прекратите, маман! Я запрещаю! Хватит того, что вы меня искалечили своими баснями, — и вытолкал сына в другую комнату.
Саша внимательно слушал бабку. Слушал и запоминал. Все. В детском мозгу незримыми всходами вызревала уверенность, что главное в жизни — деньги. Учился он хорошо и без особого труда поступил после школы на исторический факультет, но работать по специальности не стал, так как не мог удовлетвориться, как он говорил, «сухим окладом». Работа гида — частые поездки с туристическими группами — позволяла проводить различные спекулятивные операции, «работал» он аккуратно, не зарывался.
* * *
Брискин и Саша сидели в гостиной.
— Я буду с вами предельно откровенен. Мне импонируют люди вашего склада. Не скрою, отдать Жанну за вас — значит, быть спокойным. — Брискин дружелюбно похлопал Александра по плечу. — Насколько вообще может быть спокоен отец, отпуская в жизнь единственную дочь. Курите. — Он протянул ему пачку «Филипп Морис». — Конечно, она должна учиться, диплом нужен, хотя, — добавил он, улыбаясь, — работать по специальности совсем не обязательно.
— Знаете, Аркадий Евсеевич, я остро чувствовал одиночество последние годы, а сейчас благоговею перед Жанной не только за прекрасное чувство, которое она подарила мне, но и за то, что перестал быть никому не нужным.
— Э-э, батенька, — погрозил пальцем хозяин. — Вот здесь позвольте вам не поверить. — Брискин лукаво сощурился. — Только глупцы думают, что одиночество — это отсутствие любимой, друзей — глубокое заблуждение! Одиночество — это отсутствие денег.
Саша рассмеялся.
— Божье — богу, кесарево — кесарю, а что людям? Деньги?
— Вот именно, батенька мой. — Брискин понюхал свисавший из вазы цветок. — Программное изречение. Жанна! — позвал он. — Мы голодны, лапушка. Скоро ты?
— Сейчас! — пообещала дочь из столовой. Через несколько минут она пригласила мужчин к столу.
— Мы сначала к рукомойнику, — сказал отец.
В белоснежной, выложенной итальянским кафелем ванне, подавая Рянскому полотенце, он снова подмигнул:
— Из того обстоятельства, что все в руках человеческих, следует только одно — их нужно чаще мыть.
— Поспешите, а то все остынет, — поторопила их Жанна.
— Вы любите музыку, Саша? — спросил Брискин, когда они после ужина расположились у камина в уютных кожаных креслах.
— Разумеется, — ответил Саша, прихлебывая из крошечной фарфоровой чашечки кофе с коньяком.
— Я обожаю музыку. Родители хотели видеть меня певцом и с трех лет водили в оперу. Когда мне «стукнуло» пять, мы с мамой слушали «Евгения Онегина». Помните, там есть сцена, когда Ларины варят варенье? Я вскочил тогда и закричал на весь зал: «А почему дым не идет из таза?» После этого моя карьера певца рухнула, и было решено, что я стану физиком. Ты бы сыграла гостю, что-нибудь, дочка.
— Пожалуйста! — попросил Рянский.
— Что вы, Саша! — замахала руками Жанна. — Я ненавижу музыку. Папуля на протяжении шести лет держал учительницу и с ее помощью пытался вдолбить в меня веру в мой музыкальный гений. Он и сейчас приходит в восторг от моей игры, хотя единственная вещь, которую я могу играть до конца — полонез Огинского.
— Вы знаете, что эта баловница говорит, когда все-таки удается усадить ее за рояль: «Ну чему ты радуешься, неужели тебя не ужасает, что этот полонез обошелся тебе в несколько тысяч рублей?»
* * *
Докладывая Азимову о результатах командировки в Ригу и Москву, Арслан все больше проникался сознанием того, что следствие по делу о взрыве, по сути, не вышло за пределы нулевого цикла. Тот, кому был адресован этот зловещий подарок, по-прежнему оставался неизвестен. И, как бы подтверждая мысль Арслана, Азимов спросил:
— Так можем ли мы, наконец, утверждать, что получателем магнитофона являлась Калетдинова?
— И да, и нет, — подумав с минуту, ответил Туйчиев.
— А точнее?
— Пока более конкретные утверждения преждевременны, — развел руками Арслан. — Хотя, если субъективно, — он сделал паузу, — то это она…
— Хорошо, — нахмурился Азимов, — а на чем базируется ваше субъективное мнение? Интуиция как никак тоже на фактах произрастает.
— Верно, — улыбнулся Арслан. — Кое-что есть, конечно.
Азимов выжидающе смотрел на Туйчиева, и тот продолжил:
— Мы проверили все возможные, — он на миг задумался и тотчас поправился, — почти все возможные фамильные вариации, исходя из той записи, которую сделала вахтер. Лишь один из вариантов подошел — Калетдинова. К тому же совпадает имя, день рождения. Наконец, когда мы попытались, чтобы вахтер на слух вспомнила фамилию, которую назвал ей неизвестный, вручая магнитофон, то она остановилась именно на этой. Кстати, Гурина вспомнила, правда, с небольшим опозданием, — усмехнулся Арслан, — оказывается, передавший подарок сказал, что Калетдинова выпускница. Так вот, ни на одном из факультетов на четвертом курсе нет и в помине студенток с таким именем.