Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вечером Альма дала ему три таблетки снотворного, и утром он понял, что кризис миновал и дело идет на поправку. Он знал, что это так, потому что ему хотелось вылезти из постели. Собрав всю силу воли, он с трудом встал с кровати, и рана негодующе отозвалась тупой болью, но главное было не в том, что он сумел встать, а в том, что, несмотря на боль, ему хотелось подняться. Да, дело идет на поправку.

Пошатываясь, он одолел три ступеньки вниз и увидел, что Альма постелила себе на диване и спит в гостиной, чтобы услышать, если он ее позовет. Он-то думал, она спит с Жоржеттой во второй спальне, и открытие поразило его. Поразило настолько, что к глазам подступили слезы, и, внезапно вспомнив, как сильно он ее любит, он прошел через комнату, сел на край дивана, поцеловал ее и положил руку ей на грудь, мягкую и упругую под шелком пижамы.

Она мгновенно проснулась и пришла в ужас, увидев, что он не в постели. Она не только настояла, чтобы он немедленно лег, ко и сама довела его до кровати и уложила.

– Да ладно тебе, – улыбнулся он с подушки. – Лучше полежи со мной. Здесь удобнее, чем на диване.

– Нет! – отрезала она скорее изумленно, чем сердито. – Ни в коем случае. Ты же знаешь, чем это кончится, а тебе сейчас нельзя.

– С чего ты взяла? Еще как можно. У меня же только бок болит. – Он ухмыльнулся.

– Нет, – повторила она сердито. Она потом каждый раз сердилась, когда он ее об этом просил, даже если ни до чего не доходило. Как будто он намеренно унижал ее. – Тебе надо беречь силы.

Он нашел бы, что на это возразить, но бессмысленно спорить, если желание у нее ушло: споры только отгонят желание еще дальше, он по опыту знал, что спорами тут не поможешь, в лучшем случае ему достанется замкнувшаяся в себе ледяная статуя, а ради этого не стоит спорить и уж тем более тратить силы, и потому он ничего не возразил. Она пошла готовить завтрак, а он молча лежал, чувствуя, как его бросает в жар.

В тот день они наконец-то сняли с него тугую повязку и наложили другую, посвободнее. Компресс врос в засохшую на ране корку, и они не стали его отдирать. Отодрали через два дня – он кряхтел и матерился, – и бугристый, влажный, розовый, свежий, начавший кое-где затвердевать рубец, ненадолго представ перед миром, спрятался под новым компрессом. К тому времени его растущая настойчивость – хоть он и поклялся, что будет молчать, но не выдержал – уже заставила ледяную статую один раз уступить.

Они продержали его в постели целую неделю. Не разрешали вставать, даже когда меняли белье: подкладывали под бок чистую простыню, перекатывали его на нее, а потом расправляли простыню по всей кровати, как это делают в больнице. Лица у обеих – твердое, решительное лицо Жоржетты, и мягкое, задумчивое лицо непоколебимой реалистки Альмы – озарялись при этом теплым отблеском, как на когда-то виденной им картине «Святая Анна и Дева Мария, ухаживающие за Святым Иоанном и Иисусом», и улыбались они так же, как в первый день, прежде он не видел этой улыбки ни у одной из них: материнская, ласковая, счастливая и бесконечно заботливая, она изливала на него такой океан нежности, что грозила навсегда утопить в мягкой бездне матриархата. Глядя на них, он поражался: обе такие трезвые и расчетливые, они не стыдились своей нежности и не скрывали ее. Причина была более чем очевидна. Две проститутки наконец-то нашли выход своим материнским инстинктам. Кто-нибудь мог бы написать об этом книгу, с горечью думал он, и назвать ее «От постели в борделе – к изголовью колыбели», Вышел бы, наверно, очень длинный роман. Проститутки ведь не обзаводятся потомством с той же быстротой, что кролики. На первых порах он отдавал себя в руки счастливым нянькам безропотно и с благодарностью, но теперь вдруг испугался мощного напора их заботы, ему вдруг стало страшно, что, того и гляди, они сделают из него инвалида на всю жизнь, и, потеряв всякое удовольствие от болезни, он начал сопротивляться.

Когда девушки уходили на работу, он, конечно, не валялся в постели. Как только за ними хлопала дверь, он вставал, надевал свои старые брюки, с которых они отстирали кровь, и какую-нибудь рубашку с короткими рукавами – его разодранную рубашку они сожгли, а взамен купили несколько новых – и, чтобы не позволить им превратить себя в жалкого калеку, принимался расхаживать по дому, ставшему с их благословения убежищем преступника. Он в таких делах соображал и знал, что, когда пошло на поправку, надо давать мышцам работу, а не лежать в постели и ждать, пока они атрофируются, как того хотелось бы им. Он не собирается превращаться в пожизненного калеку только ради того, чтобы им было куда приложить свое неудовлетворенное желание нянчить.

Приятно было чувствовать, что он в доме один. Поначалу он одевался с трудом, но все равно заставлял себя проделывать эту процедуру каждый день, и с каждым днем справлялся с ней все легче, а когда пошла вторая неделя (к тому времени они уже разрешили ему один раз встать и, удивившись, как хорошо это у него получилось, помогли надеть халат, купленный после долгих обсуждений фасона и цвета), он переодевался из халата в брюки и рубашку почти с прежней легкостью, будто никакой раны и не было.

Он наливал себе чего-нибудь покрепче (когда они были дома, ему не разрешалось пить), выходил на веранду, грелся на солнце (когда они были дома, его не пускали на воздух – не дай бог, простудишься!) или почитывал какую-нибудь книжку (Жоржетта была членом клуба «Лучшая книга месяца». «А просто так, взяла и записалась, – хихикала она. – В конце концов, живу не где-нибудь, а в Мауналани. Ну и что, что я их не читаю? Книги в гостиной – это всегда красиво») и, с удовольствием хмелея, любовался закатом. Когда они возвращались домой, он уже спал, и они ни о чем не догадывались, пока однажды в конце второй недели Альма не вернулась с работы навеселе и, напрочь забыв про его больной бок, плюхнулась к нему в постель и унюхала, что от него разит перегаром. Мгновенно протрезвев, она закатила ему большой скандал.

Раз уж секрет перестал быть секретом, он поднялся с кровати и продемонстрировал им, как здорово он ходит и как легко одевается без посторонней помощи. Им это не понравилось, но обе смирились с неизбежностью: Альма признала поражение, пожалуй, еще более неохотно, чем Жоржетта, Они наблюдали за его представлением с оскорбленными лицами, испытывая, вероятно, то же, что испытывает мать, когда сын возвращается домой на бровях и из кармана у него торчит клочок бумаги, на котором так броско выведен адрес ближайшего публичного дома, что она в конце концов вынуждена и сама поверить, что мальчик вырос. Немногословно и без особой радости они поздравили его с выздоровлением. Ограничения были сняты, и все пошло нормально.

Но даже после этого ему больше нравилось, когда он оставался один. Он бродил по дому, разглядывал вещи и думал, что времени у него хоть отбавляй, что завтра не надо возвращаться к побудке, что это не увольнительная, которая кончится утром в понедельник, что не надо никуда идти, не надо никуда являться к определенному часу. Он жил с тем хорошо знакомым ощущением, какое бывает в увольнительную, – жизнь начнется только утром в понедельник. Но теперь можно было не думать и о понедельнике. Он ставил пластинки, перебирал книги, расхаживал по гостиной, трогая мебель, шлепал босыми ногами по кафелю и по расстеленным на веранде японским циновкам, а вечером сам готовил себе ужин в сверкающей белой кухне, где знал наизусть каждую полку. Книги в ярких цветных обложках (Жоржетта состояла в книжном клубе уже три года и исправно выкупала все книги, а каждые три месяца получала еще и одну «премиальную») очень красиво смотрелись на полках, вделанных в нишу над диваном. Альбомы с пластинками тонкими параллельными линиями прочерчивали этажерку красного дерева, на черных корешках – золотые буквы названий. И времени хоть отбавляй. И бар под рукой, красивый, домашний бар, набитый бутылками, хочется – можешь в любую минуту выпить, радостно думал он, наливая себе виски с содовой, смесь, которая наконец-то начала ему нравиться. И времени хоть отбавляй. Все прямо как на гражданке, все как в золотой мечте солдата.

190
{"b":"8123","o":1}