— Мы можем поссориться со всей Европой, но только не с Демидовым.
Действительно, в минуту плохого настроения Демидов мог бы уморить всех придворных, оставив их без воды.
Император Александр вырос в Царском Селе и от своей бабушки унаследовал любовь к нему. Все воспоминания детства, другими словами, золотого времени в его жизни, привязывали императора к этому дворцу: по его лужайкам он делал первые свои шаги, в его аллеях учился ездить верхом, на его озерах обучался матросскому делу; недаром он приезжал сюда, едва только начинались первые солнечные, теплые дни, и оставался здесь до первого снега.
Именно сюда, в Царское Село, я и приехал с намерением во что бы то ни стало повидать царя.
Довольно плохо позавтракав на скорую руку в гостинице «Французская Реставрация», я направился в парк, где, несмотря на присутствие часовых, разрешалось свободно гулять всем. Правда, поскольку наступали первые холода, парк был совершенно пуст. Возможно, впрочем, что публика воздерживалась заходить туда из уважения к монарху, которого я намеревался потревожить. Мне было известно, что порой он целый день проводит в прогулках по самым глухим аллеям парка. Поэтому я наудачу пошел вперед, почти уверенный, благодаря полученным мною сведениям, что в конце концов встречу его. К тому же, допуская, что случай не сразу проявит ко мне свою благосклонность, я не собирался в ожидании этой встречи оставлять без внимания всякого рода редкости и достопримечательности Царского Села.
В самом деле, вскоре я набрел на китайскую деревню — прелестную группу из пятнадцати домиков, каждый из которых имел собственный вход, ледник и садик; домики служили жилищем для адъютантов императора. Посреди этой деревни, расположенной в форме звезды, находился павильон для балов и концертов; буфетом для него служил зал под открытым небом; по четырем углам этого зала стояли с курительными трубками во рту четыре статуи китайских мандаринов в человеческий рост. Однажды, когда Екатерина праздновала свое пятидесятивосьмилетие, она прогуливалась с придворными в дворцовых садах, как вдруг, направившись к этому павильону, заметила, к своему величайшему удивлению, что из трубок стоящих по углам мандаринов валит густой дым; мало того, при виде ее мандарины стали вежливо кивать и старательно вращать глазами. Екатерина подошла к ним, чтобы рассмотреть это чудо вблизи. Тут мандарины сошли со своих пьедесталов, приблизились к ней и, распростершись перед ней в полном соответствии с китайским церемониалом, принялись читать ей поздравительные стихи. Этими мандаринами были принц де Линь, г-н де Сегюр, г-н фон Кобенцль и Потемкин.
Из генеральской резиденции я отправился к клетке, где содержались ламы. Эти животные, обитающие в Кордильерах, были подарком мексиканского вице-короля императору Александру. Из девяти присланных экземпляров пять околели, но четыре, выдержавшие здешние холода, дали довольно многочисленное потомство: рожденное здесь, оно, вероятно, лучше приживется в местном климате, чем сородичи их родителей.
Неподалеку от зверинца, во французском саду, посередине красивой обеденной залы, находится знаменитый Олимпийский стол, повторяющий тот, что был у регента, — настоящая волшебная машина, обслуживаемая невидимыми слугами и неведомыми поварами, и, словно в Опере, подающая все из-под земли. Если гость желает получить что-либо, он кладет на тарелку соответствующую записку; тарелка уходит вниз словно по волшебству и через несколько минут появляется снова с востребованным предметом на ней. Все возможные случаи настолько предусмотрены, что однажды одна прелестная дама, желая поправить прическу, растрепавшуюся во время свидания с глазу на глаз, заказала шпильки для волос, вовсе не надеясь их получить, однако снизу величественно поднялась тарелка с дюжиной шпилек.
Продолжая свою прогулку, я оказался перед обелиском, у основания которого спят сном праведника три левретки Екатерины. Эпитафия, сочиненная г-ном де Сегюром для одной из них, весьма экономным образом служит для всех трех. Это — жест учтивости, сделанный императрицей по отношению к Франции в лице ее посла, поскольку императрица также сочинила эпитафию одной из собачек; а если учесть, что две строки этого двустишия — единственные, сложенные Екатериной за всю ее жизнь, то, естественно, ей следовало их увековечить, тем более что, по моему мнению, они великолепно выдерживают сравнение со стихами соперника принца де Линя. Вот сочинение г-на де Сегюра; оно обладает тем достоинством, что содержит в себе не только похвальное слово покойной, но еще и определенный намек на ее родословную, а такое для людей сведующих имеет исключительную важность:
ЭПИТАФИЯ ЗЕМИРЕ
Восплачьте, грации! Земира здесь почила. Достойна ваших слез и роз ее могила. Как Леди, мать ее, и как родитель Том, Она была проворна и верна себе во всем. Немножко злобная, увы, была левретка; Такой изъян присущ и доброте нередко.
Боль ревности терпеть ей не хватало сил: Она любила ту, которую весь мир любил. Ее соперники — народы всей России! Покоя не сулят терзания такие.
Ее любви Олимп не мог бы надивиться: Собачки в мире не было верней. Бессмертье, боги, подарите ей, Чтоб не рассталась с ней бессмертная царица.1
А вот двустишие Екатерины:
Покоится здесь герцогиня Андерсон, Та, чей укус хранит злосчастный Роджерсон.
Что касается третьей левретки, то она прославилась еще больше, чем две ее товарки, хотя никто для нее эпитафий не сочинял. Это была знаменитая Сутерланд, которую назвали так по имени англичанина, подарившего ее императрице, и смерть которой едва не повлекла за собой самое трагическое недоразумение, когда-либо на памяти банкира случавшееся в мире финансов.
Однажды на рассвете богатого финансиста-англичанина Сутерланда, того самого, что подарил Екатерине столь полюбившуюся ей левретку и, благодаря этому подарку, вот уже как три года вошел в большую милость у императрицы, разбудили.
— Сударь, — сообщил ему камердинер, — ваш дом окружен стражей, и сам обер-полицеймейстер желает говорить с вами.
— Что ему надо? — воскликнул банкир и вскочил с постели, испуганный одним лишь этим сообщением.
— Не знаю, сударь, — отвечал камердинер, — дело как будто у него весьма важное, поскольку, по его словам, он может говорить о нем только лично с вами.
— Проси, — сказал Сутерланд, поспешно надевая халат.
Слуга ушел и через несколько минут вернулся, сопровождая его превосходительство г-на Рылеева, по одному виду которого банкир понял, что тот явился к нему с какой-то пугающей вестью. Тем не менее достопочтенный островитянин с обычной своей вежливостью принял полицеймейстера и предложил ему сесть в кресло, однако тот, поблагодарив его кивком, остался стоять и донельзя жалостным тоном произнес:
— Господин Сутерланд, поверьте мне, я в полнейшем отчаянии, сколь ни почетно для меня это доказательство доверия — быть избранным ее величеством всемилости-вейшей государыней для исполнения приказания, строгость которого меня удручает, но которое, без сомнения, вызвано каким-то страшным преступлением.
— Страшным преступлением, ваше превосходительство! — вскричал банкир. — И кто же совершил это преступление?
— Несомненно, вы, поскольку именно вам предстоит подвергнуться наказанию.
— Сударь, клянусь вам, что я напрасно пытаю свою совесть, ибо ни в чем не могу упрекнуть себя по отношению к нашей государыне — вам ведь известно, что я принят в русское подданство.
— И как раз потому, что вы приняты в русское подданство, положение ваше ужасное; будь вы по-прежнему подданным британского его величества, вы могли бы обратиться за защитой к английскому консулу и тем самым, возможно, избегнуть жестокого наказания, которое, к моему великому сожалению, мне поручено осуществить.
— Но в конце концов, ваше превосходительство, какой же приказ дан вам относительно меня?