— Ай да мы, — запыхавшись, сказал себе человек. — Какого красавца сняли!.. В самое то место… Отличное выйдет чучело… Ну, что, милый? — обратился он к птице, и в голосе его прозвучало искреннее участие — участие хозяина к только что заполученной вещи. — Не любишь? И не надо… Так уж получается, брат. Так тебе на роду, видать, написано… Что, тяжко? Давай я тебе помогу…
Плотная тень орлицы появилась в просвете хвои, заслонила солнце, быстро надвинулась и накрыла орла легкой беззвучной тьмой…
Вот уже год стоит он на шкафу, за стеклами которого хранятся неясыть и более мелкие птицы, — стоит рядом с темным, траурным коршуном. Справа перед ним — губастая тяжелая голова лося, внизу, в стеклянном ящике, застыла в крупном шаге рысь, а он смотрит чуть выше ее, и если проследить за его взглядом, то увидишь маленького, серенького жаворонка, похожего на исхудавшего воробья.
Поза у орла величественная и грозная. Крылья расплеснуты, глаза желты, неподвижны и холодны, одна из мохнатых лап выдвинута вперед, и серпастые черные когти ее крепко охватывают деревянную подставку. «Орел степной» — значится на табличке.
Он мало изменился с тех пор, как перестал быть живой птицей, разве что поседел, повыцвел, потускнел, да резче обозначились остовы его крыльев. Когда замечаешь все это, делается почему-то грустно, грустно и жалко.
Работники музея иногда рассказывают посетителям, что такие орлы обитают в южных, степных и полупустынных областях страны, а в наших местах встречаются редко. Этот залетел к нам во время жестокой засухи и убит там-то и тем-то. Вот и все.
Я много и пристально думал о судьбе орла. Десятки вариантов его истории рассказал я самому себе, и всё они удивительны. Та, которую я записал здесь, возможно, самая неправдоподобная, но я в нее верю. Верю, что так было. Или могло быть.
Фабричный сверчок
Павел никогда не просыпался сам. Его мать, привыкшая к этому, полубодрствовала-полуспала и будила сына испуганным возгласом:
— Сынок, проспали мы с тобой!
Голос ее врывался в сладкие утренние сны Павла, как фабричный гудок. Он вскакивал, а потом уж протирал глаза. Обычно к этому времени на столе дымился стакан с крепким, до красноты заваренным чаем.
Прежде мать будила Павла иначе. Она говорила, наклоняясь над ним, ласково и сочувствующе:
— Сынок, пора, милый.
— Угу, — отвечал Павел и, едва всплыв, снова погружался в сон.
Это повторялось до тех пор, пока кто-нибудь из них не выходил из себя. Однажды — матери надо было в утреннюю смену — она разбудила Павла и ушла, думая, что он сам теперь поднимется. Павел уснул еще крепче и опоздал на два часа. С тех пор мать стала применять маленькую хитрость. Она поднималась пораньше, готовила завтрак, переводила стрелки ходиков минут на сорок вперед, подбегала к сыну и трясла его за плечо.
— Сынок, проспали мы с тобой!
У неё это здорово получалось.
До этого дня весна прямо-таки не радовала, даже Первого мая засыпала город мокрым, мохнатым снегом, а сегодня выдалось такое синее и золотистое утро, что не хотелось идти на фабрику. Павел постоял во дворе дома,' помедлил, щурясь от яркого, теплого солнца, что поднялось уже над кинотеатром, потом вздохнул и узким прогоном вышел на центральную улицу, еще прохладную, тихую, в синеватой тени.
Все бы ничего, да нет привычного потока смены — сотен людей, идущих в одном направлении — к фабрике, чьи корпуса из темно-красного кирпича видны отовсюду. Впечатление такое, словно только он, Павел, и работает сегодня.
Он шел, поглядывая на спящие окна с белыми занавесками и геранями, с какой-нибудь куклой-голышом, оставленной на подоконнике и смотревшей на мир удивленными, широко распахнутыми глазами, и, чего скрывать, завидовал всем, кто в этот ранний час спокойно нежился в постели — отсыпался за всю неделю, как говорят фабричные люди.
Сестренкам он тоже завидовал, но совсем иначе — покровительственно, жалея их. Думал: «Хорошо им, еще маленькие. Пусть поживут без заботы…» Сестренок Павел любил. Настя бегала во второй класс, а Олю в будни Павел часто сам отводил по пути на работу в детсад. Он хорошо помнил их маленькими, беспомощными: помогал маме купать их, нянчился, когда они болели, сам укладывал их спать, когда мама уходила в ночную смену и он оставался с ними один.
В ремонтной мастерской все уже были в сборе. Бригадиры толпились в кабинете мастера такой плотной стеной, что свет низко висящей лампы брызгал острыми лучами из-за их плеч. Ремонтировщики, помощники их и ученики сидели возле своих шкафов, скучали в ожидании работы, уж скорей бы взяться за нее, и были не в духе от одной мысли, что у всех сегодня выходной, а им — вкалывать и все сегодняшние развлечения: гулянье в парке, соревнования на стадионе, концерт самодеятельности в летнем театре — пройдут без них. И в то же время все понимали, что иначе нельзя: оборудование только тогда и можно по-настоящему ремонтировать, когда оно в простое. Но и эта верная мысль сегодня многим неприятна, и не один пожалел, почему не перешел в другой отдел, где выходной, как у всех, не один удивился, как это он до сих пор мирится с работой по выходным и праздникам.
Кореш нынче хандрил. Вообще-то Кореш было прозвищем, а звали его Борисом Корешковым, и работал он помощником ремонтировщика. Это был здоровый, плотный, деревенского вида парень, он и жил в деревне за городом и на фабрику ездил на велосипеде. Кореш любил побездельничать, но при этом принимал такой вид, будто захлопотался в работе.
Едва Павел появился в дверях, как выражение сонливости на румяном, круглом лице Кореша тут же сменилось ехидным любопытством. Он повел белесыми, в рыжих ресницах глазами, как бы призывая всех окружающих в свидетели, и было начал:
— Что, погода шепчет — бери расчет?
Но в это время из кабинета мастера один за другим стали выходить бригадиры. Вышел и Анатолий Соколов, бывший монтажник, красивый, веселый, похожий на киноартиста Рыбникова. Молоденькие прядильщицы его любили, но был он женат, и девушки лишь вздыхали о нем украдкой.
— Привет, Павка, — сказал Анатолий и тронул Кореша за плечо. — Двести семьдесят четвертая.
Это значило: «Бери ящик с инструментом и ступай к 274-й машине». Кореш кивнул и, когда Анатолий отошел, повернулся к Павлу.
— Дуй, Сверчок, раздевай машину.
Павел успел привыкнуть к таким «передачам» и без лишнего слова выволок из шкафа небольшой, но тяжелый, обитый жестью ящик с инструментом.
В цехе его встретила приветливая трель сверчка. «Здравствуй, дружище», — улыбнулся ему Павел.
Прошлой осенью он впервые увидел сверчка именно на фабрике. Было это в гальванической мастерской, низкой полутемной комнате с зеленой от окисей ванной и толстыми бутылями с кислотой, что стояли вдоль стен в плетеных корзинах. Павел и Иван Маянцев пришли за кольцами для прядильных машин. Кольца лежали в большом железном ящике. Павел, присев на корточки у ящика, брал кольца, считал и нанизывал на тесьму и вдруг заметил белесую букашку, похожую на кузнечика, которая копошилась среди колец.
«Гляди, кто это? — спросил он Ивана. — И как она тут может жить?»
Иван тепло улыбнулся:
«Это сверчок».
«Сверчок? Из тех самых, что поют?»
«Из тех самых».
«Какой невидный».
«Да, — кивнул Иван, — природа вида ему не дала, зато дала голос».
Он разобрал кольца на пути сверчка.
Сверчок выбрался из ящика, исчез и скоро запел где-то в углу, у окна.
«Это он в знак благодарности», — посмеялся Иван, закидывая за плечо звенящую связку колец…
В цехе было сумрачно. Свет из окон по обеим сторонам натыкался на станины и кожухи машин. Правда, отдельные его струйки просачивались в проходы между машинами навстречу друг другу и пытались соединиться, но это им пока не удавалось.
274-я оказалась допотопной английской машиной, похожей на вытянувшуюся от непрерывных усилий костлявую лошадь. Стояла она в самом конце цеха, у стены, и резко выделялась среди ярко-зеленых, новеньких «ташкенток», поставленных год или два назад.