Литмир - Электронная Библиотека

Я вернулся к бабкиной избе и прошел в огород. Они как раз закончили один боровок и переступили на другой. Бабка заскрипела вся, когда выпрямилась и подхватила старую бадью, и я подумал, что ходить внаклонку для нее сподручней. Алька, заметив меня, воткнула заступ в землю и провела тыльной стороной ладони по щеке. Но и с этой стороны рука ее была в земле, и на щеке появился коричневый мазок, от которого, я заметил, круглое лицо ее разрумянилось еще больше.

— Мало гулял, — заметила она усмешливо.

— Не хочется, — ответил я, измеряя взглядом ряды жухло-зеленой картофельной ботвы, сравнил их с боровками, уже разрытыми, заваленными вялыми плетьми с мохрастыми корнями. — Что, все это надо выкопать?

— Да уж сколько успеется, — отозвалась бабка. — Али помогать пришел? Тогда копайте тут, а я Машку проведаю. Она у меня все убегает, такая ндравная. Копайте пока, я сейчас…

Старушка засеменила куда-то в глубину огорода, по тропке, сквозившей светлой утоптанной глиной среди кустов крыжовника, смородины и изъеденных капустницей большеухих опарышей.

Алька ожидающе, полувопросительно и нетерпеливо уставилась на меня круглыми, зеленовато-коричневыми, как лесная тень, глазами.

— Ну, давай… Как будем: ты копать, я подбирать?

Сначала она копала, а я подбирал. Земля сверху была сухая, припеченная солнышком, а глубже — темная, подвально-прохладная, мягкая. С плети, подрытой заступом и вытягиваемой мной, падали розовые, бугристые клубни величиной с яблоко антоновки, осыпались рыхлые комья. Мелочь — с горох, с китайское яблочко — оставалась на корнях. Я не обращал на нее внимания. Алька терпеливо пыхтела некоторое время, потом сказала:

— Вон, под мелочь бадья стоит. Это Машке пойдет… В хозяйстве все сгодится…

И, присев, подвинула к себе помятую, проржавевшую бадью, стала обирать мелочь с брошенной мной ботвы.

Так мы и таскали за собой две бадьи — одну под крупную картошку, другую — под мелочь. Когда какая-нибудь из них наполнялась, Алька или я несли ее к высокой, морщинистой рябине и там высыпали картошку — сушиться. И опять лезвие заступа, на которое Алька надавливала ногой в кургузом ботинке, с треском и шуршанием косо входило в землю, под картофельный куст, выворачивало его, и открывалась дотоле сокровенная, темная глубина земли, комкастая, с бледными корешками, лиловыми выползками, свивающимися в кольцо, с матово-золотистыми, будто в маленьких латах, жуками, что суетливо копошились, убегали, зарывались в почву. Однажды донесся до нас голос бабки Моти: «Машка, Машка, проказница!» — и я, оглянувшись, сквозь дреколье ограды увидел выгон, и выгон этот после однообразно темных комьев земли неожиданно полыхнул мне в глаза яркой, кое-где в желтых подпалах, солнечной зеленью. И захотелось нарисовать этот луг, но Алька поторопила:

— Давай собирать, нечего тут…

Потом я подкапывал кусты. Черенок у заступа был толстый, смуглый и такой гладкий, что все жилки его, казалось, покрыты были тонким, прозрачным лаком. И опять я обирал клубни, а подкапывала Алька. Руки у меня стали шершавыми, сухими, ладони горели — натер их о черенок, лицо тоже было как обожженное. Алька в работе была просто неистова: ни себе передышки не давала, ни мне. Когда бабка позвала нас обедать, я заглянул в передней в тусклое, облезшее по краям зеркальце и увидел, что лицо у меня покраснело и обтянулось.

Ели мы свежую жареную картошку, приправленную подсолнечным маслом, ели из большой сковороды и не могли насытиться — так вкусно было.

После обеда мы вернулись в огород. Всего треть участка была разрыта и завалена сохнущей ботвой.

— Ух, и много еще, — сказала Алька сердито.

— Ноне хватит, — подтвердила бабка. — Весной мне легко было: Семен пришел с лошадью и вскопал. Я уж и делить не стала — на всем скороспелку посадила. И хорошо сделала: и на зиму, и на семена хватит. А все Семен-сосед. Не он бы, я одна с заступом не осилила бы…

— Ух, и наелась я, — опять сказала Алька и круговым движением ладони заводила по животу, который и в самом деле стал у нее заметен. — Тяжело теперь наклоняться-то, пузо мешает… Сейчас бы полежать. — Она вздохнула. — Ну, ладно, вечер наш. Ты копать будешь или подбирать?

4

Под вечер в село как будто людный обоз вошел: на улице и во дворах заскрипели телеги, захрапели лошади, зазвучали уверенные голоса, все больше женские, резкие, где-то у церкви затренькала балалайка. Хотелось убежать, посмотреть, но мы носили картошку из-под рябины в дом. Мы опять собирали в бадьи пообветрившие, шершавые клубни, несли в дом и там ссыпали в подполье, в закуток возле лесенки. Бабка Мотя сидела на лавке, уронив корявые руки в темный, провалившийся меж колен подол, кряхтела и говорила иногда через силу:

— Лампу, лампу-то не опрокиньте… Ног-то не поломайте, что это вы все бегом?

А нам, наверно, одинаково хотелось поскорей развязаться на сегодня с этой картошкой.

Альке выпало и козу загонять. Я нес последнюю, неполную бадью картошки, когда она мне встретилась с лозинкой в руке: шла, наклонив голову, странно задумчивая, серьезная.

— Ты чего?

— Да вот Машку загонять. А она бодливая. Пойдем вместе, а?

Я поставил бадью у тропы и пошел с ней. Алька вздохнула.

— Бабка как бы не расхворалась.

— А что?

— Ослабела что-то… Ну, может, оклемается…

За дрекольем ограды, над пустым, засиневшим выгоном ярким, золотистым, огромным шелком стоял закат, а на нем рассыпающимися, мельтешащими столбиками плясали комары. Лес под закатом почернел, обуглился, а грядка облачков раскалилась по краям, как железо в горне. Опять сильно всколыхнулось во мне желание рисовать, но Алька, как недавно бабка, воскликнула:

— Вот проклятая, опять убежала!

И в самом деле, Машка, волоча на конце веревки заостренный колышек, забилась в заросший калиной и бурьяном овраг, уже полный до краев прохладной вечерней тенью. Высунув из матерых лопухов узкую голову на длинной, плоской шее, она требовательно, капризно повторяла: «Ме… Ме…» — верно ругалась, что пришла за ней не хозяйка, а чужие совсем люди.

— Лови ее с той стороны, — сказала Алька и полезла в овраг.

Машка опять зашуршала в лопухах, и я заметил, как метрах в пяти от нее вздрагивают лебеда и прочая сорная зелень.

— Колышек, — показал я Альке и сам подвинулся к оврагу.

Алька смекнула, кинулась вперед, резко наклонилась, вытянув обе руки, точно убегающую курицу ловила. Когда она выпрямилась и стала выбираться из оврага, Машка, мотая головой, упираясь, все же последовала за ней. Алька, пятясь задом, откидываясь корпусом назад и не спуская глаз с козы, вытянула ее из оврага. Она так и шла задом наперед, опасаясь, что, как только повернется спиной к Машке, та набежит и ударит ее рогами. А коза, видно догадавшись, что все равно идет в свой двор, к заботливой хозяйке, шла, качая узкой черной головой с белой полоской, и мелко, старательно перебирала тонкими ногами. Свисающая с боков ее мягкая шерсть вся ходила волнами, точно сама она была живая.

Алька свернула во двор, уже сумрачный, таинственный, там поквохтывали и отряхивались куры, устроившиеся на насесте. А я вошел в дом с крыльца, открыл этюдник и, достав из коробки гнездышко без краски, накапал в него воды из рукомойника. С этюдником на плече я побежал на выгон, сел там лицом к закату, поставил этюдник перед собой, прикрепил бумагу на внутренней стороне откинутой крышки и, замечая, что закат уже не тот, не такой, как был несколько минут назад, стал рисовать его сразу уж красками.

Я только наметил покатый край быстро темнеющей земли и перешел к небу, которое менялось на глазах. Теплые тона в нем потускнели, гасли, суживались и точно сгущались над линией горизонта; холодные, напротив, делались все богаче, тоньше, особенно в том месте, где закат переходил в предвечернюю синеву. На этой промежуточной полосе между синим и красным и лиловое было, и фиолетовое, и нежная зелень, в которой так и звенело что-то хрупкое, тонкое, новогоднее, вроде одного из тех шариков, что вешают на елку. Я только еще подбирал этот тон, смешивая краски на картоне, а он уж переходил, перешел в иной тон, который близок к изумрудному, но совсем не изумрудный. Я искал его, пытался вспомнить, где видел раньше, может, на шейке какой-то птицы, а он тем временем тоже изменился…

13
{"b":"803479","o":1}