Я не понял, про какую «ту девчонку» речь, но у меня был свой вариант.
– Может быть, из-за… обстановки.
– Из-за какой обстановки?
– Обстановки дома. Вы постоянно ссоритесь из-за денег, из-за всего… Вы думаете, он это не чувствует? Не знает, что его уроки музыки – еще одна причина, чтобы поругаться?
Лев засмеялся, но не так, как когда правда бывает смешно, совсем не по-доброму.
– Господи, какие вы нежные! Оба! – говорил он, имея в виду меня и Ваню. – Родители ссорятся – вот это трагедия! А у кого они не ссорятся?
– Не у всех при этом один родитель бьет другого, – с вызовом ответил я.
– Что?
– Ты слышал, что я сказал.
Слава коснулся моего плеча, попросил нас обоих прекратить, но я отдернул руку, тоже поднялся с места, вышел из-за стола. Теперь мы оба стояли – Лев был выше меня на голову, смотрел сверху вниз, как на мелкую букашку. Раньше этот спокойный ледяной взгляд заставлял меня дрожать от страха, съеживаться до размеров точки, а сейчас я с удивлением понял, что ощущаю… скуку. Может, это из-за травы, а может, мне и правда надоело бояться.
– Тебе самому нужна помощь, – спокойно сказал я.
Лев ответил в тон мне, тоже спокойно, но между слов сквозила невыраженная агрессия:
– Я себя прекрасно чувствую.
Я покачал головой.
– Нет. Я думаю, ты чувствуешь тревогу из-за денег, работы и потери профессиональных навыков. И еще из-за того, что превращаешься в такого же урода, каким был твой отец.
Я заметил, как он изменился во взгляде, – что-то лопнуло, будто лед дал трещину.
– Я точно знаю, – добавил я. – Потому что чувствую то же самое.
В возникшей тишине было слышно, как тяжело вздохнул Слава. Лев молчал, не сводя с меня взгляда, – трещины трещинами, но таяние ледников даже не думало наступать. Он качнулся вперед, взял со стола стакан. Со странным спокойствием я подумал: по законам драматургии стакан, стоящий на столе, обязательно должен разбиться.
– Можешь кинуть его в меня, если хочешь, – предложил я. – Мне все равно.
Лев сделал шаг назад. Потом еще один – он отступал, не сводя с меня взгляда. Поравнявшись с кухонной столешницей, он оставил на ней стакан. Затем, медленно развернувшись, ушел в спальню.
Слава выдохнул. Я тоже выдохнул, расслабившись. Снова опустился на стул.
– Ну и компания подобралась, – произнес Слава, потирая глаза.
Reaction to Pain
Длинный больничный коридор возвращал меня воспоминаниями в детство: «Кто последний добежит до палаты – тот большая черепаха». Только в этих воспоминаниях стоял совсем другой запах – онкологический центр был пропитан затхлостью, сыростью и смертью. Здесь, в детском госпитале Британской Колумбии, не пахло совсем, если находиться в холле, и слегка отдавало антисептиком в коридорах.
В госпитале не было ничего, за что я терпеть не мог больницы России – там, среди облезших стен, не оставалось и тени сомнений: это место не для того, чтобы выздороветь, а для того, чтобы умереть. Но в Канаде все было иначе: меня окружали светлые коридоры с огромными окнами и разрисованными стенами, а неизменно улыбающийся персонал здоровался со мной всякий раз, проходя мимо. Я находился в реанимации, но не чувствовал этого – даже смерть, словно понимая неуместность своего присутствия, не отравляла воздух.
Перед тем как зайти в отделение, я надел халат, маску и бахилы, подготовленные медсестрой. Она же приятным голосом инструктировала меня:
– Ваша забота очень поможет ему. Не бойтесь прикасаться, подержите его за руку и обязательно поговорите.
– Он услышит меня? – удивился я.
– Это не исключено.
– Но точно вы не знаете?
Подумав, она сказала:
– У него не глубокая кома. Когда я брала кровь, он дернул рукой.
– Что это значит?
– Реакция на боль.
Я мрачно усмехнулся: вся эта ситуация – одна большая Ванина реакция на боль.
Перед палатой я замешкался, испугавшись неизвестности: кого я там увижу? Понятно, что Ваню, но каким он будет? Как раньше? А что, если он будет бледным, с трубками во рту, как во всех этих драматичных фильмах, будет напоминать живой труп, и вот так, в таком виде, навсегда останется в моей памяти. Я буду думать «Ваня», а вспоминать – вот это. Не настоящего Ваню.
На деревянных ногах я прошел к двери. Хотел уже было взяться за ручку, но остановил себя. Постучал. Если Ваня меня слышит, то пусть знает: даже в такой ситуации я уважаю его личное пространство. Ответа я, конечно, не дождался.
Ваня лежал на спине с закрытыми глазами – как будто спал. Меня не покидало ощущение неправильности происходящего: если потрясти его за плечи, он не проснется, хотя живой, – и это до жути странно. Вокруг его головы был намотан бинт, а от груди, под пижамой, шли проводки – я понял, что эти штуки отслеживают его сердцебиение. Но не было никаких трубок во рту и кислородной маски на лице, это меня успокоило.
Я сел рядом, на стул, не зная, что сказать. В голове вертелись избитые фразы: «Ваня, как же так, нам так тебя не хватает, пожалуйста, очнись…» – но я представлял, что, если бы находился в коме и все слышал, мне бы не понравилось такое нытье.
В глубоком кармане халата лежали свернутые в трубку распечатки с моим текстом про Шмуля. Изначально я принес их в рюкзаке, но рюкзак не разрешили брать с собой. Вытащив листы, я стянул с них банковскую резинку и, разворачивая, неловко сказал:
– Ну, чтоб не молчать, я вот взял…
Тяжело вести диалог, когда собеседник не отвечает. Преодолевая смущение, я старался говорить тверже:
– Это текст… Это я его написал. Тут повесть. Для детей. – Я сам не мог понять, почему говорю с такими паузами, как будто Ваня не в коме, а в деменции. Поймав себя на этом, я выровнял тон: – Ты единственный ребенок, с которым я близко знаком, поэтому хочу спросить именно твоего мнения.
Ванино лицо оставалось невозмутимым. Я неловко прокашлялся.
– Давай что-нибудь придумаем. Если тебе понравится – пошевели пальцами, договорились?
Я не понял, договорились мы или нет. Ничего не изменилось.
– Ладно. – Я медленно поднял листы перед глазами. Сделав глубокий вдох, начал: – Дома не было никого. Не было даже Руфуса, потому что он умер.
Неуверенно поглядев на Ваню, я пояснил:
– Руфус – это золотая рыбка. – Снова уткнулся в листы, продолжил: – Шмуль каждую неделю покупал себе нового Руфуса, потому что предыдущий умирал раньше, чем проходило хотя бы пять дней…
Опустив текст, я сказал Ване:
– Знаешь, мне бы хотелось, чтобы в мире существовал сервис по покупке друзей, чтобы не приходилось заводить настоящих друзей. Как с рыбами – каждые пять дней кто-то новый, забавно, да?
Ваня молчал. Я покачал головой, как бы выбрасывая из головы эти мысли.
– Извини, это чушь. Давай дальше… Взяв аквариум в руки, Шмуль отправился в ванную и вылил воду вместе с дохлой рыбой в унитаз.
Таким образом, периодически отвлекаясь на пояснения и комментарии, я прочитал Ване до конца всю главу. Она была посвящена Шмулю и его неспособности устанавливать прочные социальные связи с кем бы то ни было, даже с рыбами: покупая новую рыбу сразу после смерти предыдущей, он неизменно называл ее Руфусом. Шмуль всегда покупал одних и тех же золотых рыбок вида львиноголовка пяти сантиметров в длину, потому что именно так выглядел самый первый Руфус, и поэтому все остальные должны были ему соответствовать, будто это все один и тот же. Родители Шмуля так и думали: они понятия не имели, что многие Руфусы уже давно мертвы.
– Ну, как тебе? – спросил я, отложив листы на прикроватную тумбочку.
Ванины пальцы не шевельнулись. Даже вот чуть-чуть не шевельнулись. Я цыкнул.
– Так и знал. Лорди тоже сказала, что я бездарен.
Я снова посмотрел на распечатки – вереница слов сплеталась в один сплошной буквенный узор. Я подумал об «Алисе в Стране чудес», о «Королевстве кривых зеркал», о «Денискиных рассказах» и о «Мишкиной каше» – все это было другим, особенным, не таким посредственным, как у меня. У их авторов были свои интонации, свой талант, свое врожденное чувство языка.