Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Слуцкий рассказал Евтушенко историю Стефановича и прочёл, назвав гениальным, четверостишие:

Связует всех единый жребий:
Лишь стоит ногу подвернуть —
И в тот же миг в Аддис-Абебе
От боли вскрикнет кто-нибудь.

Вот на чём сошлись Пастернак и Слуцкий. Милость к падшим.

Евтушенко, соединив несоразмерные вины Стефановича и Пастернака, призывает соотечественников:

Когда моя мама пришла из архива Лубянки,
молчала и с прошлым не впала она в перебранки.
Она утопила в подушке лицо на неделю.
И так и лежала. Глаза на людей не глядели.
А после сказала:
«Туда не ходи.
Там все подписи не за черняшку и сало.
А деда прости.
Это даже не страх — это боль подписала».
(«Давайте простим»)

Рассказывает Б. Сарнов:

В Союзе писателей шло заседание бюро творческого объединения поэтов. Разбирались разные кляузы, жалобы, просьбы. Всё шло как обычно. Вполне обычной была и та жалоба, о которой я хочу рассказать. Она исходила от одного провинциального поэта. Поэт этот был инвалид войны, тяжко больной человек, прикованный к постели, почти ослепший после тяжёлого черепно-мозгового ранения. В общем, что-то вроде нового Николая Островского. Восемь лет тому назад он послал в издательство «Советский писатель» сборник своих лирических стихов. Рукопись была одобрена и принята к печати. Автору было обещано, что на следующий год она будет включена в план выпуска. Но прошёл год, за ним второй, третий, а рукопись несчастного поэта так и лежала без движения. И никаких шансов увидеть свет у неё, кажется, уже не было. <...>

И тут слово попросил Слуцкий. И произнёс такую речь. — У нас только среди членов бюро по меньшей мере десяток поэтов фронтового поколения, — сказал он. — Неужели мы не протянем руку помощи нашему товарищу, попавшему в беду? Чего же стоит тогда наше фронтовое братство!.. Вот моё предложение. Пусть каждый из нас, поэтов-фронтовиков, напишет в эту книгу по стихотворению. Давайте спасём эту книгу нашими общими усилиями, как мы, бывало, выносили из сражения на своих руках раненого товарища!

Слуцкий — из тех поэтов, для которых категория времени существует безусловно и принимается как императив. Зависимость от времени определяет и нынешнюю судьбу его поэзии — именно поэзии, а не наследия. Наследие — нечто незыблемое, стойкая масса созданного, собранного или ещё не собранного в полиграфической оболочке. Оно присыпано археологической пылью. С ним имеет дело история.

Иное дело — поэзия. Особенно та поэзия, каждый звук которой ориентирован на фон своего времени. Она, увы, зависит и от чужого ей времени. Она сама это выбрала. Она сама назначила своим судьёй — время.

Вряд ли есть смысл рассуждать о потенциях поэзии относительно свободы от времени. По сути, такой вид существования поэзии невозможен. Дело в пропорциях и приоритетах. Слуцкий почти всю жизнь считал своё время именно своим. Его позднее трагическое открытие состояло в том, что он осознал свою чужеродность и ненужность той современности, на служение которой он положил эту самую жизнь. Одновременно он, ещё до заката, в расцвете лет, ощущал утрату своего времени. Хрущева он недолюбливал, считал дураком, хотя и воздавал ему должное за освобождение сотен тысяч зэков; с Брежневым было то же самое, в вариации одобрения за долгий мир на планете.

Смещение одного другим он откомментировал так:

Сласть власти не имеет власти
над власть имущими, всеми подряд.
Теперь, когда объявят: «Слазьте!» —
слезают и благодарят.
Теперь не каторга и ссылка,
куда раз в год одна посылка,
а сохраняемая дача,
в энциклопедии — столбцы,
и можно, о судьбе судача,
выращивать хоть огурцы.
А власть — не так она сладка
седьмой десяток разменявшим:
не нашим угоди и нашим,
солги, сообрази, слукавь.
Устал тот ветер, что листал
страницы мировой истории.
Какой-то перерыв настал,
словно антракт в консерватории.
Мелодий — нет. Гармоний — нет.
Все устремляются в буфет.
(«Сласть власти не имеет власти...»)

Что было чуждо ему в том времени?

Люди смётки и люди хватки
Победили людей ума —
Положили на обе лопатки,
Наложили сверху дерьма.
Люди смётки, люди смекалки
Точно знают, где что дают,
Фигли-мигли и ёлки-палки
За хорошее продают.
Люди хватки, люди сноровки
Знают, где что плохо лежит.
Ежедневно дают уроки,
Что нам делать и как нам жить.
(«Люди смётки и люди хватки...»)

Это нам что-то напоминает. Не так ли?

Запах лжи, почти неуследимый,
сладкой и святой, необходимой,
может быть, спасительной, но лжи,
может быть, пользительной, но лжи,
может быть, и нужной, неизбежной,
может быть, хранящей рубежи
и способствующей росту ржи,
всё едино — тошный и кромешный
запах лжи.
(«Запахлжи, почти неуследимый...»)

Его монументальная непреклонность выглядит нынче воздушной грёзой о разумности бытия. Те степени свободы, которые он отвоёвывал для себя одну за другой, отличаются от нынешних, как немое кино от звукового.

Двадцатые годы, когда все были
Двадцатилетними, молодыми,
Скрылись в хронологическом дыме.
В тридцатые годы все повзрослели —
Те, которые уцелели.
Потом настали сороковые.
Всех уцелевших на фронт послали,
Белы снега над ними постлали.
Кое-кто остался всё же,
Кое-кто пережил лихолетье.
В пятидесятых годах столетья,
Самых лучших, мы отдохнули.
Спины отчасти разогнули,
Головы подняли отчасти.
Не знали, что это и есть счастье,
Были нервны и недовольны,
По временам вспоминали войны
И то, что было перед войною.
Мы сравнивали это с новизною,
Ища в старине доходы и льготы.
Не зная, что в будущем, как в засаде,
Нас ждут в нетерпении и досаде
Грозные шестидесятые годы.
(«Двадцатые годы, когда все были...»)
57
{"b":"802119","o":1}