Евтушенко не остался в долгу — сцена у ЦДЛ с возвращением грошового должка была забыта и замята, потому что долг перед Слуцким он ощущал вечно:
Году в пятидесятом, когда я писал бодрые стихи для «Советского спорта», мне впервые попались в руки перепечатанные на машинке стихи Слуцкого. Буквы глядели с третьекопирочной блёклостью. Но их смысл выступал с такой грубоватой отчётливостью, как если бы они были нацарапаны на алюминиевой миске солдатским ножом. <...>
Помню, как вместе с Фазилем Искандером мы пришли к Слуцкому в комнатку на Трубной. Хотя по молодости лет и я и Фазиль несколько форсили друг перед другом знанием всех отечественных и зарубежных новаций, мы были буквально ошарашены, когда Слуцкий милостиво разрешил нам в его присутствии покопаться в груде перепечатанных на машинке ещё никому не известных стихов.
Стихи эти были написаны как будто на особом — рубленом, категоричном, не допускающем сентиментальности — языке. Что-то в этом было бодперовски жёсткое, что-то маяковски ораторское, что-то сельвински конструктивистское — и вместе с тем что-то совершенно своеобычное.
Я был политработником. Три года:
Сорок второй и два ещё потом.
Политработа — трудная работа.
Работали её таким путём:
Стою перед шеренгами неплотными,
Рассеянными час назад
в бою,
Перед голодными,
перед холодными.
Голодный и холодный.
Так!
Стою.
Без Слуцкого у Евтушенко не было бы ни «Бабьего Яра», ни «Наследников Сталина». Было бы что-то другое и по-другому, но две эти тематические трассы проложил Слуцкий.
Слуцкий — предчувствовал. Возможно, это — самоумаляющее предчувствие явления Евтушенко:
Обдумыванье и расчёт
Поэзию, конечно, губят.
Она не пилит, а сечёт
И не сверлит, а с маху рубит.
Я трогаю босой ногой
Прибой поэзии холодный.
А может, кто-нибудь другой —
Худой, замызганный, голодный —
С разбегу прыгнет в пенный вал,
Достигнет сразу же предела,
Где я и в мыслях не бывал.
Вот в этом, видимо, всё дело.
(« Чрезвычайность поэзии»)
Однако очень может быть, что Евтушенко имеется в виду и здесь:
Гений. Уменьшительное — Генька.
Видимо, долгонько он катился
со ступеньки на ступеньку,
ежели до Геньки опустился.
Прежде гений — божий дух
и вселенского мотора скрежет,
а теперь он просто врёт за двух,
вдохновенно брешет.
Тем не менее
выстрижем купоны из беды.
Нет у нас другого гения.
Тенька и — лады!
(«Генька»)
Здесь наверняка обыгрывается известное самообращение Евтушенко к Стеньке=Женьке в «Казни Стеньки Разина» из поэмы «Братская ГЭС»:
Стенька, Стенька,
ты как ветка,
потерявшая листву.
Как в Москву хотел ты въехать!
Вот и въехал ты в Москву...
Ходила тогда в литнароде и такая эпиграмма:
Ты Евгений, я Евгений,
ты не гений, я не гений,
ты говно, и я говно,
я недавно, ты давно.
Адресатом был якобы Евгений Долматовский, эпиграмма приписывалась Евтушенко.
У Бориса Слуцкого в трёхтомнике четыре стихотворения «Слава», не говоря уж о «Славе Лермонтова» и «Славе сапёра». Была, была у Слуцкого эта проблема — слава.
Что ж, пришёл Иосиф Бродский. Не будем взвешивать, кто добился большего. Каждому своё.
Бродский, например, у тогдашнего Слуцкого заимствовал лишь «руины зубов» (из «Прощания»). Ну, может быть, ему пригодился ястреб из стихотворения об Асееве для «Осеннего крика ястреба», но — вряд ли...
Мориц сказала «Хорошо быть молодым» (1975) вслед за «Хорошо быть юным, голодным, / тощим, плоским, как нож, как медаль» (стихотворение «Ресторан»; опубликовано в 1961-м), не ведая, разумеется, о том, что в черновой тетради Слуцкого конца 1950-х — начала 1960-х уже написана именно эта строка: «Хорошо быть молодым». Ну так это ведь просто поговорка. Слуцкий попросту разработал её. Иные речевые жесты Юнны Мориц, конкретика стихов о военном детстве, наконец, «украинский след» — если не всё, то кое-что из этого несёт на себе печать чтения Слуцкого.
В 1970 году у Евгения Евтушенко возникли трудности с публикацией поэмы «Под кожей статуи Свободы», которую не решалось напечатать ни одно из московских изданий. В это время шла и тягостная, долгая битва Евтушенко за постановку этой поэмы на сцене Театра на Таганке. В конце концов поэма появилась в белорусском журнале «Неман». До этого Евтушенко прислал Слуцкому переплетённый в серо-зелёный коленкор журнальный оттиск поэмы с фотографией автора в шерстяном лохматом кепи, полуфас, с послесловием Константина Симонова: «Спорит Америка». На 1-м листе — неразборчивый, с зачёркиваниями, автограф Евтушенко:
Дорогим Тане и Борису
Ради бога будьте здоровы —
не болейте и вообще
не умирайте <далее нрзб>, 1 слово, перед нечитаемым словом — вставка: ни хотя бы > нас с Галей,
и пишите ещё много хороших стихов
Евг. Евтушенко
Умиляет этот призыв к обоим: «пишите». На обороте 1 -го листа — рукой Евтушенко нелёгкая шутка:
Тираж 10 экз. Типография И. Е. Макаенка[109] в Минске 1970 г.
Вполне себе самиздат.
В 1971 году в Иркутске вышла книга Евтушенко «Я сибирской породы» с дружественным предисловием Слуцкого. «Евтушенко работает едва ли не больше, едва ли не усерднее любого другого поэта. Своим магнитофонным ухом он фиксирует все говоры, все наречия, все акценты страны».
Евтушенко позже напишет:
Однажды мы спали валетом
с одним настоящим поэтом.
Он был непечатным и рыжим.
Не ездил и я по Парижам.
В груди его что-то теснилось —
война ему, видимо, снилась,
и взрывы вторгались в потёмки
снимаемой им комнатёнки.
Он был, как в поэзии, слева,
храпя без гражданского гнева,
а справа, казалось, ключицей
меня задевает Кульчицкий.
И спали вповалку у окон
живые Майоров и Коган,
как будто в полёте уснули
их всех не убившие пули.
С тех пор меня мыслью задело:
в поэзии ссоры — не дело.
Есть в лёгких моих непродажный
поэзии воздух блиндажный.
В поэзии, словно в землянке,
немыслимы ссоры за ранги.
В поэзии, словно в траншее,
без локтя впритирку — страшнее.
С тех пор мне навеки известно:
поэтам не может быть тесно.
Март 1977