По небу каждую ночь вместе с луной болталась какая-то планета.
– Дикари, – сказал художник, – не так уж неправы, опасаясь фотографов и полагая, что снимки забирают частицу жизни. В иных местах, в Кижах например, я прямо вижу, как тамошние церкви изношены глазами моих предшественников. Контуры прежних набросков буквально витают в воздухе, накладываясь друг на дружку и перекрывая пейзаж.
1975
Лицо совы в вольере походило на циферблат.
Помутневшее зеркало было оправлено в черную раму такой глубокой и густой резьбы, точно ее источили черви.
Неудачник
Он жил в необъятной коммуналке в знаменитом некогда доходном доме на Тверском, где каждая квартира на пол-этажа. И кого там только теперь не обитало в бывших залах, в комнатушках и выгородках: от знаменитого в довоенную пору авиаконструктора на пенсии и спившейся первой скрипки Большого театра до работницы прилавка в огненно-рыжем перманенте и некой темной личности, промышлявшей блатными песнями и романсами Козина на магнитофонных катушках. Русские, татары, евреи. Столь разнообразную публику можно встретить разве что в вагоне метро или в фойе кинотеатра. Но он редко выходил из комнаты, разве только по длинному коридору на кухню.
А я его не видел уже без малого год, за который, я знал, он успел попробовать жениться, да неудачно, пытался устроиться на работу, но не прижился и теперь просто сидел в своем пенале, отрезанном от когдатошной гостиной фанерной перегородкой, и либо читал, валяясь в кресле, либо курил. Вот я и решил, оказавшись на бульваре, заглянуть. И разумеется, застал дома.
Он вышел ко мне, высоченный, бледный и еще больше прежнего худой, в чистой, хотя мятой, белой рубашке, плоской на спине, и в сильно потянувшихся на коленях брюках. Здорово лохматый и какой-то полубородый: сам, что ли, пытался подровнять перед зеркалом. И едва зашли в комнату, принялся рассказывать про каких-то сурков, виденных им якобы когда-то в Астраханском заповеднике. Он, похоже, обвык уже в своем безнадежном положении и постарался в нем устроиться поуютней.
На пианино горой валялись пустые сигаретные пачки и горелые спички, но крышка на клавишах была от них свободна, и, судя по следам на покрывшей черный лак пыли, ее поднимали, и не так давно. И я попросил его сыграть.
– Давненько не садился… – но тут же придвинул единственный в комнатушке венский стул, откинул крышку и принялся перебирать по клавишам огромными кистями рук.
Из-под них вылетали какие-то обрывки, каскадики, он останавливался, дул на пальцы, бормотал:
– Ну, вот, вроде разыгрался… – и принимался бродить по клавишам дальше.
То ловил и нянчил какую-то тему, то бросал ее. Внятная музыкальная фраза рассыпа́лась, терялась в траве, а потом возникала откуда-то вновь и начинала обрастать подробностями, жестами, ухваченными краем глаза не то уха детальками, – одна клавиша при нажатии чуть скрипела, и он чертыхался сквозь зубы – но продолжал своей пьеске жизнь.
Если б я даже про него ничего не знал, я бы многое понял, слушая. Были там и человеческая жажда счастья, и тоска по рассыпающейся в прах судьбе, и слабость, и гордость, и дар, и ущербность. Он и внешне немного походил на Маяковского, только не среди футуристов в желтой кофте и не в салоне Брик, а каким бы тот был, если б писал в одиночку стихи, никем не читаемые.
Когда в настроении, особенно немножко выпив, он обожал огорошивать подвернувшихся слушателей невероятной выдумки россказнями, но до того подробно и зримо выделанными, хотя и совершенно невозможными по сути, что многие верили. Да и сам он, наверное, верил. А правду про себя позволял только за фортепьяно – рассчитывая, может, что никто ее не расслышит. Но и то спохватывался и прерывался, покряхтывал, мдакал, напевал не идущее к делу «ти-ри-ри-римп», раскачивался на стуле – и продолжал все же дальше.
Пьеска закончилась. Он остановил ее на самой низкой, подземной ноте. Она еще звучала из глубины инструмента, когда он выпрямился на стуле и зашуршал, потянул сигарету из пачки, но не закурил, отшвырнул, и снова разбросал руки по клавишам и начал новое – ровно с той самой ноты, сбивающейся на хрип…
На отгоревшее закатом небо, разом с трех сторон, полезли тучи, будто на него натягивали рваную по краям волчью шкуру.
Когда художник перегибался через ящичек с красками, целя кистью в стоящий на мольберте картон, в лице его проступало что-то хищное, как у готовой долбануть добычу птицы.
Человек толстел, и на его брючном ремешке, перехватившем пузо, виднелись прежние следы от пряжки, вроде годовых колец.
Покуда, поглядывая в выцветшее небо над крошечным аэродромом, ждали самолета, дежурный по аэропорту, бывший военный летчик, рассказал, что воевал в Корее, под китайским именем, в 50-х. В наших не только в воздухе, но и на земле постреливали. Его ординарцу, молодому парню, пуля угодила в пах. На другое утро он застрелился в госпитале, выкурив за ночь больше сотни папирос – когда прибежали, весь пол вокруг койки был в окурках.
Легкие черные насекомые садились на раскрытую страницу, принимая, видимо, мелкий шрифт за скопление собратьев.
Подсолнух на жилистой зеленой ноге.
В похоронном оркестре то ли по болезни исполнителей, то ли вообще не хватало басов, отчего траурная мелодия звучала несколько визгливо.
В душе и на бумаге…
От постоянной зависти у него увяли уши и сделались похожи на пожелтевшие и ломкие осенние листья.
Веселый паренек втиснулся в толпу старших школьниц с возгласом:
– Эй, прыщавенькие!
На скамейке у пивной средних лет работяга совал уронившему голову приятелю соевый батончик: «На, пожуй конфетку – проснешься».
В графе «род занятий» написал: «Торгую овощью».
1976
Пустынная в снеговых пятнах улица уходила вдаль, как неудавшаяся жизнь.
«…желая принять участие в делах небезразличной мне Вселенной» (из заявления).
В большом сугробе, бессильно скользя колесами, мучился маленький оранжевый трактор.
Стекляшки бус отбрасывали ей на шею и подбородок множество мелких светлых пятнышек, точно там перебегали мелкие розовые муравьи.
У него был такой низкий, мыском заросший лоб, будто он натянул на голову трикотажную шапочку конькобежца.
Где-то поблизости, видимо, пролегало большое шоссе, потому что и здесь, в узких улочках между домами, разогнавшиеся машины проскакивали как бешеные.
Когда ей исполнилось 23, она на полгодика сходила замуж.
Потянуло теплом, и по улицам, как мамонты, прошли последние снегоуборочные машины.
Он умер в одиночестве и до прихода соседей лежал в своей комнате, где телевизор продолжал передавать хоккей.
Административная сказка
Пойдешь туда, не знаю куда. Зайдешь на почту. Получишь посылку. В ней бандероль. В бандероли письмо. В письме телеграмма. В ней – Кощеева смерть…
С ним была маленькая черноволосая женщина, похожая на собачонку.
Окно такое грязное, что погоды не видно.
Милицейский воронок в голубых и розовых лентах: у начальниковой дочери свадьба.
В черемухе душной / кричал соловей простодушный…
Она так следила за своим лицом, и массировала его, и умащала кремом, как хороший хозяин заботится о парадных башмаках.
Потянулись дни, измятые, как рублевки.
Полгода Господь мучил его сомнениями, выправляя душу.
Ливень перестал барабанить по лужам, и вода потекла по мостовой гладким потоком.
Инженер на пенсии мечтал выправить Пизанскую башню с помощью домкратов, стать почетным гражданином этого итальянского города и прибавить к своей фамилии «Пизанский».
Учиться одиночеству.