Всю жизнь прожил дурак дураком. Так и умер – не приходя в сознание.
Фирменные бутерброды в этой пивной сооружались так: на большом ломте черного хлеба пять-шесть серебристых килек веером, а поверх хвостов, чтоб их прикрыть, бело-желтый кружок из вареного яйца. Все вместе походило на исходящее лучами солнце, и потому именовалось: бутерброд «Восход».
У него было удивительное свойство: любая женщина, с которой он шел по улице, или разговаривал, или просто оказался рядом в троллейбусе, – казалась его подругой и любовницей.
Когда он вдруг умер, множество женщин подумали: «Это из-за меня».
Больничное помещение было поделено стеклянными перегородками на одинаковые отсеки, так что, войдя в один из них, он принял стекло за зеркало и вздрогнул, не обнаружив там своего отражения.
– Ну а работаешь-то где?
– В почтовом ящике.
– А-а, газеты разносишь…
Был до того влюблен, что сердце замирало от любого слова с женским окончанием: «пришла», «видела», «устала»…
Простое счастье дачной электрички, переполненной цветами.
Поганки в белых кружевных панталончиках.
За остановку поезда стоп-краном потребовали штраф 25 рублей. Протягивает сотенную. Нет сдачи.
– Ну ладно, я еще три раза остановлю.
По ночам ходил под окна родильного дома слушать крики рожениц.
– Нужна она мне, как твоей бабушке водолазный костюм!
Да он сам себе велосипед.
Сладкий ресторанный тенор улыбнулся в зал и запел что-то вроде:
Бумажные цветы
недорогих романсов,
любимая моя,
прими из белых рук…
Овладев женщиной, ощущал себя, точно овладел миром.
Город Краснобайск.
– А правда, что английская королева курит «Приму»? Только из какого-то особого цеха, не то что мы?..
С таким злым выражением глаз, каким отличаются разве что школьные учительницы младших классов.
Под часами прохаживался мужчина лет пятидесяти с безобразным багровым шрамом на лице и с удивительной красоты осенним букетом в руке.
Лица японок – белые и неподвижные, как молоко в плоских фарфоровых чашках.
Это была редкостно красивая женщина. Той крайней, бросающейся в глаза мерой красоты, когда та уже граничит с пороком. И в разные минуты, в зависимости от настроения и выражения глаз, она казалась то по ту, то по эту сторону черты.
«У бабушки моей была горничная. Очень бабушку уважала. Когда родилась мама, у бабушки было так много молока, что оставалось. И горничная с ним чай пила: не могу, говорит, чтоб барское молоко пропадало».
1971
У старого актера в его квартире на Чистых прудах часто собиралась молодежь: актеры, художники, просто барышни.
Однажды посреди такой ассамблеи он встал, обвел всех взглядом:
– Надоели вы мне все, ну вас на хер!
Вышел в соседнюю комнату – и умер.
Швейцар презрительно отвернулся, показав камергерскую спину.
Кошмарная джульеттина любовь.
Музейный экскурсовод обладал удивительным даром говорить готовыми формулами. О писателе-земляке, например: «Это большой, жизненный, близкий народу талант». К экскурсантам-колхозникам обращался не иначе как «труженики полей».
Переводчик беззвучно, как рыба, шевелил толстыми губами на ухо послу.
Майор Кегебешкин.
– Ты мне в сыновья годишься!.. – Помолчав, прикинув: – В старшие!
У нас что ни дождь, так хождение по водам…
Вот и марсианские арки Курского вокзала посносили.
Рафаэль
Вагонные двери открылись, на мгновение стало тихо, и я услышал, как, входя за мной следом, он пробормотал: «Карету мне, карету!.. хотя какая карета… метро…» Я оглянулся на эксцентричного старичка, тот заметил и тут же ко мне подсел. И сразу быстро заговорил, жестикулируя.
– Сделал портрет Есенина тридцать пять на сорок. Продал. Лицо вот такой высоты, – он показал пальцами. – Маслом. На грунтованном картоне. Картон в художественных салонах по 10 копеек штука. На 25-го Октября салон, на Петровке возле Пассажа салон, на Кутузовском тоже салон, – он загибал пальцы. – Пятнадцать рублей просил, дал тринадцать. Черт с ним, двух рублей не жалко. Хороший портрет. Глаза синие. Волосы желтые. Сосед мой посмотрел – он пьет, правда, – это, говорит, кто – Пушкин? Ты, говорит, кто: Рафаэль? Рубенс? Леонардо да Винчи? (Это художник знаменитый, итальянец.) Ты, говорит, Сур-гуч-кин! Ты по цветным открыткам намастырился! (Он пьет, правда, сосед мой, плохо видит.) Ты, говорит, в газетном киоске покупаешь портреты по пятачку. Киноартистов. Цветными карандашами перерисовываешь. С натуры рисуй, с на-ту-ры! Репин! Рафаэль! Тебя в художественном училище надо лет пятнадцать учить. Господь с тобой, говорю, мне уж шестьдесят пять, станет восемьдесят. Я и не доживу. А для меня это… этим и дышу только. На пенсии я. Вот Аиду нарисовал, Софи Лорен. «Аида» – опера. Софи Лорен не поет, только шевелит губами, – старичок показал, как она шевелит. – Это в кино бывает…
– Та-та-та-та… – я попытался изобразить марш из «Аиды».
– Вот-вот! – Старичок обрадовался. Он был сухонький, желтенький, чистый такой старичок. В коричневом пальто длинном. Весь немного заштопанный, потертый немножко, но опрятный. А он продолжал говорить:
– …Аида – она служанка у фараона. В Эфиопии где-то. В золотом колье, – он изобразил руками колье, – и в серьгах. Лицо такое выразительное, волосы на затылок, вот так. Сосед мне говорит: «Тебе лучше в зоопарке рисовать – бегемотов, жирафов, слонов. У жирафа шея пять метров, нарисуешь шесть – не придерется никто, с метром не пойдет мерить. То же слон. На полметра длиннее хобот, на полметра короче… А то смотри, милиция заберет за искажение, за халтуру. Рафаэль! Репин! Фамилию смени, Сур-гуч-кин!»
Я Рафаэля портрет написал. Соседа привел. Смотрю на портрет и говорю: «Рафаэль! Ревную тебя к твоему таланту!» Сосед мой рассердился: «Как смеешь!» Но он, правда, пьет, плохо видит. А я от души. Рафаэль был флорентиец. В тридцать семь умер. Ему папа Пий, не то Девятый, не то Восьмой, велел портрет написать. Но папа жестокий был, и лицо жестокое, а велел добрым изобразить. И Рафаэль его написал мягким, добрым. «Это, – говорил, – не тот папа, какой есть, а тот, каким должен быть!» Я книжку читал. – И старичок изобразил, как этот папа сидит у Рафаэля…
Я встал выходить на своей станции. Старичок схватил меня за руку:
– Я чертежник был по профессии. Но в этом вся моя жизнь – вся жизнь!
Ресторан «Вечерний араб».
Драматург Навозный-Жижин и театральный рецензент Стаканов. Хорошая парочка.
К деду, продающему на Птичьем рынке чижа, пристал мальчишка:
– А он, дедушка, поет?
– Поет, поет. А четвертинку поставишь, так и ногой притопывает!..
Залитая солнцем площадь была полна счастливых женщин.