– Ты что, не слышишь?! Я тебя зову! – сказала мать, подошла и дернула его за рукав. – Завтракать!
– Слышу.
Но Филипп не слышал – он ждал ее звонка. Только не знал, кто она.
Сестры Поперси, свалившиеся ему на голову, сразу начавшие активные боевые действия, лишили его самого простого и главного, с чего, собственно, и начинаются любые романтические отношения: случайное знакомство, несколько пустых фраз, вслушивание, вглядывание, ощущение «нравится – не нравится», заманивание, взаимное кокетство, соблазн, игра – полный сценарий! Тут все в один вечер, да еще их двое! Решетников не понимал, кому принадлежит, а принадлежность в юном возрасте, как уже отмечалось, и называют любовью.
Да, у Филиппа было несколько, как он считал, любовных историй еще со школы, он считал себя опытным, он видел и даже поцеловал живую грудь Ласковеровой (Решетников называл девочек по фамилиям, как в классном журнале). Это случилось еще в седьмом классе! Ласковерова пригласила его к себе домой и попросила Филиппа встать за дверцу платяного шкафа и молча ждать «сюрприза», она высунулась из-за нее на мгновение, – неожиданно, голая по пояс, – он не успел, как хотелось, рассмотреть, и исчезла. И снова голос из-за дверцы: «Еще?» Филипп процедил мужественно: «Да». «Еще?» – «Да», – со страхом шептал он. Так несколько раз. Потом Ласковерова ему вдруг сказала: «Ты дурак, уходи». Филипп обиделся и ушел.
Через месяц, под проливным дождем, когда учащиеся стояли на крыльце школы, перед самыми каникулами, она произнесла как бы в высоту, в затянутое в серую краску небо: «Хочешь посмотреть новое кино?» Теперь он уже опытный – сразу догадался, какое кино! Кивнул. «Через полчаса приходи ко мне. Помнишь, где живу?» Поборов страх, Филипп пришел. Ласковерова предложила ему потрогать. Он потрогал и спешно ушел, как мужчина-любовник: скоро должны был прийти ее родители. На следующий раз она предложила поцеловать. И он это сделал – прикоснулся губами два раза, один из которых к соску!
Потом у Филиппа еще был опыт с татаркой Сабитовой – она схватила его сразу за «междуног» и сказала: «Три рубля». Он спросил: «Какие три рубля?» Она ответила: «Такие!» По-настоящему Филипп еще полюбил Худякову. Он год писал ей письма и даже стихи с четкими глагольными рифмами, дарил цветы, несколько раз целовался и обнимался в подъезде, и вот теперь, поступив в институт, почувствовал, что наконец должно начаться! Должно произойти серьезное, основное, взрослое, то, что можно назвать подлинным первым сюжетом. И вот он начался, но как-то странно.
Звонок телефона. Филипп отрывается от завтрака и бежит к телефону. Мать понимает: парень влюбился – и молчит, раздираемая любопытством: кто она? как она выглядит? где они встретились? однокурсница?
– Да.
Мать видит, сын долго слушает и молчит, затем соглашается:
– Да. Хорошо.
Вешает трубку, быстро допивает чай и одевается.
– Ты куда? – спрашивает мать.
– Какая разница?! – дерзит ее взрослый ребенок. – На лекцию…
– Ах! На лекцию.
Филипп Решетников помчался к инязу, где Ольга Поперси как раз с лекций и сбежала, оставив в одиночестве конспектировать сестру, – он уже ждал в сквере на скамейке. С каждым свиданием – они теперь происходили почти ежедневно – становилось дождливее, холоднее, ветренее, промозглее. Если первый раз они пошли в парк и там провели три, даже четыре часа, то с наступлением холодов влюбленные сразу шли в свой подъезд – это так и называлось «наш подъезд», – дом рядом с институтом, на первом этаже большие буквы «Парикмахерская». Они поднимались на свой этаж – третий, – садились на свой подоконник или, опускаясь на корточки, прижимались спинами к своей батарее. И всегда им было хорошо. Целовались. Решетников научился быстро справляться с застежкой на бюстгальтере и проникать внутрь куртки и кофты к опьяняющему девичьему телу. Но всегда, когда дыхание Филиппа Решетникова становилось безотчетно сильным и частым, Ольга говорила обрубающие все чувства слова: «Не могу – меня ждет сестра», «Надо идти к сестре», «Сестра будет обижаться», «Лена сказала, что не будет ждать ни минуты», «Она сказала – все уже, больше не будет терпеть». Они выходили из своего подъезда и обреченно шли к ставшей общей, «своей» сестре.
Лена Поперси ждала парочку, приходила раньше и всегда рассматривала их с особым интересом – это произошло или нет? По глубокому убеждению молодежи тех лет, это обязательно и тут же должно отразиться каким-то образом: первой морщинкой, потухшим или пылающим взглядом, изменением округлости лица, может, голос погрубеет – твердо не знал никто. Природа этого страха сегодня снята окончательно телевидением, Интернетом, обилием и разнообразием контрацептивов, поголовным безбожием – при непременном желании осенить себя крестом, – но тогда интерес Лены Поперси был болезненно завистливым любопытством – что там, за чертой неизвестности, за девичьим страхом, за прощанием с последним родительским запретом? Когда они подходили, Ольга глазами говорила: «Нет, ничего не было, я не дала». – «Не верю», – отвечали глаза сестры, и тогда Ольга еще раз смотрела на нее, не опуская ресниц, как бы окончательно подтверждая: «Правда, ничего не было, мы только… ну, ты знаешь, я тебе уже рассказывала».
Теперь они шли втроем по московским улицам, спускались в метро, садились на трамвай и прощались у подъезда, где Филипп Решетников целовал по очереди одну и другую. Такая сложилась традиция.
– Оль, не боишься? – мятным голосом прошептала сестра в подсвеченной уличным фонарем темноте их общей комнаты.
– Нет.
Ложились спать.
– Правда, не боишься?
– Цыгане ничего не боятся, – ответила Ольга, и сестры еле сдержали предательский смех.
– Целуется Фил хорошо.
– Да. Он классно целуется.
– Так, как я? – И Лена перебежала к Ольге в постель.
Сестры поцеловались, они обнялись, они родные, они тесно прижались друг к другу и еще час, а то больше, врали, как им хорошо, что им никто, кроме их самих, не нужен, только когда надо будет иметь детей, только тогда без них, мужчин, точно не обойтись. Иногда они так засыпали, и под утро Лена или Ольга перебиралась снова в свою кровать: их матери всегда не нравилось подозрительное желание сестер спать вместе, ласкаться, хотя самой с самого первого дня, как забрала близнецов из роддома, приятно было положить девочек с собой под правую и левую руку, и пусть копошатся, ползают, улыбаются, разговаривают на своем, понятном только им языке.
Жизнь их матери, Софьи Адамовны, была нервной и насыщенной. Одержимая неким неясным талантом писать, придумывать истории, она поступила во ВГИК на сценарное отделение и с ужасом обнаружила, что таких сочинителей, вернее, сочинительниц здесь оказалось много. Они, как бабочки небесной красоты и высокого интеллекта, порхали по помпезным сталинским коридорам, несли крамолу, сексуальный свет, мечтали о богатстве, о муже-режиссере, который воплотит их уникальные сценарии в игру известных актеров, в поклоны на премьере в Доме кино, в зарубежные прогулки по красным дорожкам фестивалей. Софья сама не заметила, как подключилась к общему психозу поиска своего «воплотителя». Но ее сценарий писался как бы сам собой, не ощущая себя, без прямого опыта самопознания. Она думала, что она просто девушка, смазливая, умная, с характером, с талантом, с юмором… этот список «человеческих уродств» можно продолжать, потому что, пока они все не в деле, не в теле жизни, все остается пустым словом, применимым к любому и к любой. В молодости представляется – дескать, есть некие достоинства, накопленные с детства, с юности, данные учителями и родителями. Они должны триумфально воплотиться в замечательную, вкусную, пахнущую розами, ну и, конечно, простыми полевыми цветами жизнь. Но однажды ей сказали:
– Жидовка, не лезь! – И повторили для полного усвоения: – Не лезь, жидовка…