Липаш хнычет. Ему страшно при мысли о том, что они будут с ним делать, к чему они его приговорят. И уж точно они никогда больше не позволят ему погружаться в его сладкие искусственные сны о детстве.
– Пожалуйста… – чувствуя вязкую слюну в уголках своего рта, просит Липаш, – пожалуйста…
– Подсудимый, – чуть наклоняясь вперед, говорит старший из судей, – вы должны прекратить истерику и говорить ясно и четко. Иначе…
– Я переживал их интерес к жизни! – вскрикивает Липаш.
Он вспоминает про свой архивчик из Центра школьного тестирования – записи, сделанные с мозга дюжины десятилетних мальчишек. Их легкие шаги. Их возбуждение от того, что вокруг происходит что-то новое. Их желание трогать мыслесканер, вертеть его вокруг своей головы. Их рвущиеся с языка вопросы. И само это ощущение быть ребенком в толпе других возбужденных детей – толкаться, тянуть шею, ощущать чужие острые локти, запах чужого молодого пота.
– Их мысли, – зажмурившись, продолжает Липаш, – ясные, быстрые, чистые и фантастические. Они все время фантазируют. Когда они смотрят на вещь, она говорит с ними сразу на десяти языках. Они превращают… – его голос вздрагивает, – они превращают все что угодно во все что угодно.
Какой интерес и трепет вызывают у школьников ученые, столпившие за пультом. Как роятся в детском разуме вопросы. И какие это вопросы. Липаш помнил, что его поразила ясность, с которой дети понимают статус и возможности взрослых. Они выбирали, о чем спросить, делали свои вопросы проще, чем те были на самом деле, – как будто они жалели взрослых, как будто ясно знали, что души взрослых заторможены и наполовину мертвы. И при этом – вот парадокс – они знали, что взрослые чем-то стали. Чем-то законченным. И из-за этого они завидовали взрослым, завидовали долгой жизни.
– То есть помимо извращенного сексуального удовольствия вы получали удовольствие, подобное наркотическому, наслаждаясь измененным способом видения мира?
– Да, – обессиленно соглашается Липаш.
– Дегора Липаш, мы благодарны вам за содействие, – говорит старший судья. – Теперь суд видит, что вы причинили себе непоправимый ущерб. В вашем случае лечить одну только сексуальную девиацию бесполезно. Ваша личность будет полностью стерта.
К своему удивлению, Липаш ощущает волну покоя. Они не станут его переделывать. Он умрет, будучи собой, уйдет в свои сны. И может быть, мяч снова будет у него в руках.
* * *
Сгустилась темнота. Зал заседаний исчез. Больше нет потной кожи, страха, складок жирного тела. Но есть тошнота – Квуп ощущал ее совершенно отчетливо, и она была в десять раз сильнее, чем после первого сеанса.
Кресла раскрылись. Квуп и его друзья снова оказались в своих телах и в своем мире. Снахт спал, положил голову на пульт, – и это должно было означать, что прошло ужасно много времени.
– Ублюдок безответственный, – успел сказать Квуп. А потом они все – он сам, Ула, Ирвич, Ваки – повалились со своих кресел и начали блевать. Рвотный спазм был изматывающим, но освобождающим, как будто с каждым спазмом пищевода в них возвращалась жизнь. Между приступами рвоты Ирвич всхлипнул, и Квуп понял, что его друг плачет. Он позавидовал, потому что сам в эту минуту плакать не мог. Стоя на четвереньках и обоняя зловонное содержимое своего желудка, он смотрел на свет за окном – на далекую пламенеющую полосу горизонта.
– Никогда больше… – прохрипел Ваки. Всхлипы Ирвича затихали. Квуп, шатаясь, поднялся на ноги, посмотрел на остальных и на мерцающую экранами машину. Теперь она казалась ему гнездом кошмаров.
– Пойдем отсюда, – позвал он.
– Не могу, – еле слышно ответила Ула.
Квуп помог ей подняться. Они вышли в коридор. На мягких пакетах дремали угомонившиеся энцефало-нарики. Музыка больше не играла. В полной тишине подростки дошли до лестницы, спустились на пролет вниз и остановились у большого полуразбитого окна.
Квуп думал о своих родителях и о вредном преподавателе новой теории пространства. Взрослые… Они все время ошибались, жили в путаном, несовершенном мире. Они были медлительными, вечно усталыми и глубоко несчастными внутри. Они тиранили детей и подростков только потому, что те их обгоняли.
Квуп ощутил, как его ненависть уходит. На ее месте осталась только боль. Он даже захотел сделать что-нибудь доброе: возможно, написать письмо через уличный терминал – дать родителям весточку о себе.
– Лучше бы это был убийца, – потерянно сказал Ваки, – а то у меня в голове теперь след этого трахнутого задрота…
– Убийца тоже был бы взрослым, – возразила Ула.
Ваки не стал спорить.
Всходило солнце. В его лучах купол Нового Города изменил цвет и окрасился в бледно-голубые тона. Старый мир спал, его огни погасли, а проваленные крыши зданий серебрились битым стеклом. По дну улиц-ущелий стелился серый смог.
– И что же нам делать, – тихо спросил Квуп, – если мы тоже растем и должны будем стать взрослыми?
– Не обязательно такими, как этот… – пробормотал Ирвич.
Квуп покачал головой. Никто не переспросил, что он имеет в виду. Ула молча смотрела вниз, на пустынную Площадь Правосудия, – как будто оценивала возможность смертельного прыжка.
Майк Гелприн
Мертвые, неживые
Не в духе Аникей с самого утра, к полудню непрестанным брюзжанием он выбивает-таки меня из обычной апатии.
– Ты вот что, Аника-воин, – в сердцах говорю я. – Надоело тебе – ступай за пригорок, там…
Договорить я не успеваю. На вершину размолотого войной холма, который мы называем пригорком и вид на который за три года набил нам оскомину, выползает…
«Переход в режим «А». Переход завершен, режим «А» установлен. Идентификация цели: самоходная пусковая установка типа «Камикадзе». Расстояние до цели: тысяча восемьсот метров, скорость два и шесть метров в секунду. Наведение на цель: наведение завершено, упреждение треть фигуры. Огонь! Переход в режим «Ч». Переход завершен, режим «Ч» установлен. Конец атаки».
«Камикадзе» не хочет умирать. От него мало что осталось – искромсанный лазерными ударами корпус мертв, ходовая разбита. Но в черном бронированном нутре «Камикадзе» живут еще уцелевшие автономные системы наведения, и он трудно и неуклюже ворочается на склоне пригорка в десяти метрах от вершины, которую пятью секундами раньше перевалил.
– Добить надо, – угрюмо говорит Аникей.
Он обесточивает лазер и выставляет на малую мощность аннигилятор. В режим «А» он не переключается: уничтожить неподвижную цель можно и дедовским способом. Секунду спустя вспышка накрывает «Камикадзе», дыбится бурыми клубами сдобренная атомами металлов земляная взвесь. Потом она оседает – на этот раз от «Камикадзе» не остается ничего, если не брать в расчет глотнувшую со склона кус земли коническую воронку.
– Что-то они зачастили, – бурчит Аникей. – И в основном одиночками прут.
«Камикадзе» и в самом деле зачастили: за последний месяц мы вдвоем подбили шесть штук. И действительно, только раз прикончили сразу пару – остальных испепелили поодиночке. То ли дело танки – что тяжелые «Самураи», что легкие «Ниндзя». Эти обычно атакуют скопом или, как поговаривает Сержант, гуртом.
Сержанта мы не то чтобы не любим – недолюбливаем. До войны был он то ли фермером, то ли агрономом, то ли другим каким пейзанином, и его дотошная хозяйственность сидит у нас в потрохах. Я мысленно усмехаюсь – именно в потрохах, а не в печенках, потому что никаких печенок у нас нет, зато потрохов – хоть отбавляй.
– Ну, что, Аника-воин, – подначиваю я Аникея, – тебе понравилось, как он сдох? Косорылые, если через пригорок махнешь, с тобой поступят тем же макаром.
Аникей не отвечает, и до вечера мы сидим на позициях в молчании. Говорить, собственно, не о чем – за три года мы переговорили обо всем. Общих тем, впрочем, было немного, да и откуда им взяться, если Аникушка до войны драл глотку в микрофон в кабацком ансамбле, а я учительствовал в гимназии.
За три года косорылые не продвинулись на нашем участке ни на микрон. Мы, впрочем, тоже. Странная идет война, глупая какая-то, что ли. Сержант говорит, что позиционная, и на других участках, мол, дела обстоят так же, как у нас. Где они, эти другие участки, мы не знаем, а положение дел нас с Аникушкой устраивает. Он, правда, в последнее время хандрит, но ничего, у меня тоже было, пройдет.