– Я не думал, что меня так люто ненавидят, – сказал Фулон, бессильно опустив руки.
Опираясь на руку Байи, он с трудом добрел до окна.
Его появление было встречено страшным воплем. Стражу оттеснили, двери высадили; людской поток устремился по лестницам, коридорам, залам и в одно мгновение запрудил их.
Приказав страже охранять пленника, Байи пытался успокоить толпу.
Он хотел объяснить этим людям, что расправа не имеет ничего общего с правом и правосудием.
После неслыханных усилий, после того, как он двадцать раз рисковал собственной головой, ему это удалось.
– Да! Да! – закричали наступающие. – Пусть его судят! Пусть судят! Но пусть повесят!
Тем временем в Ратушу прибыл наконец г-н де Лафайет в сопровождении Бийо.
При виде его трехцветного плюмажа – он начал его носить одним из первых – толпа затихла.
Главнокомандующий Национальной гвардией пересек площадь и еще более решительно повторил то, что только что сказал Байи.
Речь его поразила всех, кто мог ее слышать, и в зале заседаний дело Фулона было выиграно.
Но те двадцать тысяч, что находились на улице, не слышали слов Лафайета и продолжали неистовствовать.
– Успокойтесь! – закричал Лафайет, который полагал, что впечатление, произведенное им на тех, кто его окружает, естественно распространяется и на остальных. – Успокойтесь! Этот человек будет предан суду.
– Да! – кричала толпа.
– Итак, я отдаю приказ отвести его в тюрьму, – продолжал Лафайет.
– В тюрьму! В тюрьму! – ревела толпа.
Генерал сделал знак страже, и она подтолкнула пленника вперед.
Толпа ничего не поняла, кроме того, что добыча перед ней. Никому и в голову не приходило, что добычу могут отнять.
Толпа, так оказать, почуяла запах парного мяса.
Бийо вместе с несколькими избирателями и с самим Байи подошли к окну, чтобы посмотреть, как стража ведет пленника через площадь.
По пути Фулон лепетал жалкие слова, плохо скрывавшие сильный страх.
– О, великодушный народ! – заискивающе говорил он, спускаясь по лестнице. – Я ничего не боюсь, ведь я среди моих сограждан.
Под градом насмешек и оскорблений он вышел из-под мрачных сводов и внезапно очутился на верху лестницы, спускающейся на площадь: свежий воздух и солнце хлынули ему в лицо.
И тут из двадцати тысяч глоток вырвался единодушный вопль, вопль ярости, рев угрозы, рычанье ненависти. Этим взрывом охрану оторвало от земли, отнесло, разметало в разные стороны, тысяча рук схватила Фулона и потащила в зловещий угол под фонарем, гнусной и жестокой виселицей – орудием гнева, который народ именовал правосудием.
Бийо, глядя на все это из окна, кричал, призывая стражу исполнить свой долг, ему вторили выборщики, но стража была бессильна справиться с разбушевавшейся толпой.
Лафайет в отчаянии бросился вон из Ратуши, но не смог пробиться даже сквозь первые ряды толпы, гигантским озером разлившейся между ним и фонарем.
Взбираясь на каменные тумбы, чтобы лучше видеть, Цепляясь за окна, за выступы зданий, за любую неровность, зеваки ужасными криками еще сильнее распаляли действующих лиц.
Преследователи играли со своей жертвой, словно стая тигров с беззащитной добычей.
Все дрались за Фулона. Наконец люди поняли, что если они хотят сполна насладиться его агонией, надо распределить роли, в противном случае он будет тут же растерзан на части.
Поэтому одни стали держать Фулона, у которого не было уже даже сил кричать. Другие, сорвав с него галстук и разодрав одежду, накинули ему на шею веревку. Третьи, взобравшись на фонарь, спустили оттуда веревку, которую их товарищи накинули на шею бывшему министру.
Затем его с веревкой на шее и связанными за спиной руками приподняли и показали толпе.
Когда толпа вдоволь налюбовалась на страдальца и вдоволь похлопала в ладоши, был дан сигнал, и Фулон, бледный, окровавленный, под гиканье, внушавшее ему больший страх, чем сама смерть, взвился к железной деснице фонаря.
Наконец-то все, кто до сих пор ничего не мог разглядеть, увидели врага, реющего над толпой.
Раздались новые выкрики: это были возгласы недовольства: зачем так быстро убивать Фулона?
Палачи пожали плечами и молча указали на веревку.
Веревка была старая, сильно обтрепанная.
Когда Фулон начал биться в предсмертных судорогах, последние нити окончательно перетерлись, веревка оборвалась и полузадушенный Фулон рухнул на мостовую.
Это была лишь прелюдия к казни, лишь преддверие смерти.
Все ринулись к жертве; но никто уже не боялся, что Фулон может убежать: падая, он сломал ногу ниже колена.
И все же послышалась брань, брань нелепая и никак не заслуженная: палачей обвиняли в неумении, а ведь они, напротив, были столь хитроумны, что выбрали ветхую, отслужившую свой срок веревку в надежде, что она перетрется.
Надежда эта, как мы видим, оправдалась.
Веревку связали и вновь накинули на шею несчастному; Фулон, полумертвый, безгласный, блуждающим взором обводил толпу, ища, не найдется ли в этом городе, именуемом центром цивилизованного мира и охраняемом ста тысячью штыков короля, назначившего его, Фулона, министром, хотя бы один штык, защищающий его от этой орды каннибалов.
Но вокруг не было ничего, – ничего, кроме ненависти, кроме оскорблений, кроме смерти.
– Убейте меня, но только не мучайте так жестоко, – взмолился Фулон в отчаянии.
– Вот еще, – ответил чей-то голос, – почему это мы должны сокращать твою пытку, ведь ты-то вой как долго нас мучил!
– Вдобавок, – подхватил другой голос, – ты не успел даже переварить крапиву.
– – Постойте! Погодите! – кричал третий. – Мы приведем сюда его зятя Бертье! На фонаре напротив как раз есть место!
– Посмотрим, какие рожи состроят тесть и зятек, когда увидят друг друга! – прибавил четвертый голос.
– Добейте меня! Добейте меня! – молил несчастный Тем временем Байи и Лафайет просили, заклинали, требовали, пытаясь пробиться сквозь толпу; вдруг Фулон снова взвивается вверх, но веревка снова рвется, и их просьбы, мольбы, судорожные рывки, не менее мучительные, чем у страдальца, тонут, гаснут, растворяются в дружном хохоте, которым толпа встречает это новое падение.
Байи и Лафайета, еще три дня назад подчинявших своей воле шестьсот тысяч парижан, сегодня не слушают даже дети. Поднимается ропот; эти двое мешают, они портят спектакль.
Тщетно Бийо пытался помочь им растолкать народ; могучий фермер сбил с ног двадцать человек, но чтобы добраться до Фулона, ему понадобилось бы уложить на месте пятьдесят, сто, двести человек, а между тем силы его были на исходе; и когда он остановился, чтобы отереть пот и кровь, которые струились по его лицу, Фулон в третий раз взвился до самого шкива фонаря.
На этот раз его пожалели, нашли новую веревку.
Осужденный испустил дух. Мертвому уже не больно.
Толпе достало полминуты, чтобы убедиться, что искра жизни в жертве угасла. Тигр прикончил добычу, теперь ее можно было терзать.
Труп, сброшенный с вершины фонаря, не успел коснуться земли. Его разорвали в клочки прямо в воздухе.
Голову тотчас оторвали от тела и надели на пику. В ту эпоху было очень модно носить таким образом головы врагов.
Это зрелище вселило в Вайи ужас. Голова Фулона казалась ему головой Медузы Горгоны.
Лафайет, бледный, со шпагой в руке, с отвращением оттолкнул охрану, которая просила прощения за то, что сила оказалась не на ее стороне.
Бийо, в гневе топая ногами и нанося удары направо и налево, как горячий першеронский конь, вернулся в Ратушу, чтобы не видеть того, что происходило на этой залитой кровью площади Что касается Питу, его мстительный порыв сменился судорожным отвращением, он спустился к берегу реки, где закрыл глаза и заткнул уши, чтобы ничего не видеть и не слышать.
В Ратуше царила подавленность; выборщики начали понимать, что никогда не смогут заставить толпу свернуть с ее пути, пока она сама не захочет.
Когда разъяренные мстители волокли обезглавленное тело Фулона к реке, из-за мостов вдруг послышался новый крик, новый раскат грома.