Одни врачи, с риском для себя и своих детей, выписывали молодым людям, подлежащим отправке в Германию, справки о несуществующих заразных болезнях, одевали в гипс здоровые руки и ноги, впрыскивали под кожу керосин, чтобы безобразно распухали ноги. Но находились другие, и тоже в белых халатах, которые предавали тех врачей.
Многие вредили немцам как только могли. Но находились такие, что ходили по домам и уговаривали работать на немцев, а не соглашавшихся выдавали.
Поэтому одни ждали освобождения, другие страшились прихода Красной Армии. Одни шли навстречу освободителям, другие бежали от них на запад.
Было много голодных детских ртов. Они мечтали о засохшей кукурузной лепешке. И, значит, надо было где-то работать, зарабатывать на крохи пищи, которые не могли насытить, а лишь могли утолить вечное чувство голода. Из Новоднепровска успели до прихода врага эвакуировать всего одну десятую часть населения, оставшиеся должны же были как-то существовать. Хотя бы для того они должны были сохранить свои жизни, чтобы по освобождении нашлись руки, способные в кратчайший срок восстановить «Южсталь». Но разве человек, пытающийся сохранить жизнь, думает о том, что жизнь его нужна не только ему? Люди по-разному решали свои проблемы, по, решая их, одни оставались людьми, другие превращались в нелюдей.
Решив воссоздать историю новоднепровского сопротивления, доктор Рябинин столкнулся с таким количеством неразрешимых вроде бы вопросов, что порой готов был отказаться от осуществления своей цели. Впрочем, он утешал себя тем, что сможет справиться хотя бы с решением частных задач, пусть даже общей картины ему восстановить и не удастся.
Трудно передать мое состояние в тот день. Еще за завтраком я пытался определить реакцию Мукимова на предстоящий эксперимент, но и тени беспокойства не заметил на его широком лице. Пока я жарил яичницу с колбасой, он колдовал над своим чайником, а за едой весело болтал, перескакивая из древности в средние века и обратно, вспоминая смешные ответы студентов на экзаменах и требуя от меня клятвенного обещания провести отпуск в Ташкенте. Это был, пожалуй, первый и, как выяснилось впоследствии, последний наш разговор, в котором Фархад Мукимович и не заикнулся о событиях военных лет.
Мой рабочий день в горздраве тянулся дольше обычного. Вероятно, потому, что я никак не мог сосредоточиться на делах, которых, по счастью, было не так много, как всегда. Еще накануне я договорился, что вечерний обход в яруговской больнице совершит за меня коллега. Так что весь день, избавленный от медицинских забот, я переживал чувство причастности к чему-то высокому и одновременно трагическому, что с детских лет оставалось для меня самым дорогим и важным. Я был твердо убежден, что паше поколение, чье детство забрала война, именно по этой причине чище и жизнелюбивей родившихся и выросших в мирное время. Но именно поэтому я испытывал чувство страха, как бы не случилось сегодня нечто такое, что способно поколебать мои представления о людях, спасших наше детство. Все, прошедшие войну, в моем сознании делились на героев и врагов, на своих и чужих, на «наших» и «не наших». И если в мирной жизни я допускал неоднородность человеческой натуры, то война, казалось мне, красит людей лишь в белый и черный цвета, не допуская никаких оттенков. Увы, теперь-то я знаю, что бывало иначе…
Вскоре после обеда, возвращаясь с утренней смены, зашел за мной Чергинец. Мы поймали такси, заехали ко мне домой за Мукимовым, где застали еще и Мелентьева, и вчетвером прибыли на Довгалевку раньше остальных. Отпустив таксиста, пешком прошли к берегу. В машине Мелентьев и Мукимов молчали, а здесь отошли в сторону и продолжали разговор, видимо, начатый дома. Сергей же, успевший по пути рассказать мне о последних заводских новостях, неожиданно выпалил:
— Вся эта выдумка с инсценировкой ничего не стоит. Опять останутся сплошные загадки. Или догадки. Потому что нет погибших. Они не могут защищать себя и объяснять свои поступки. А живые — те вольны говорить так, как считают нужным. Они ведь и вчера встречались все четверо, и сейчас, — он кивнул в сторону наших спутников, — беседуют не о погоде же.
Мог ли я, находясь в том состоянии, какое пытался описать, попять Чергинца? Трое братьев его отца не вошли в «девятку», действия которой мы скоро попытаемся восстановить. Они погибли в тех двух группах, что, по убеждению Сергея, стали жертвами предательства. Но я почему-то не мог тогда думать о предательстве. Осматривая склон холма, спускавшегося к берегу, канавы и камни, окружавшие нас, я пытался запомнить этот пейзаж, обстановку, которая, по словам партизан, так напоминала старую нефтебазу, — запомнить, чтобы потом описать.
По звуку мотора мы поняли, что подъехал кто-то еще. Это были Гурба и Малыха. Михаил Петрович был в своем неизменном, чересчур длинном габардиновом плаще, красавец Малыха — конечно, в шкиперской куртке. Гурба приветливо кивнул нам и поспешил к Мелентьеву и Мукимову. И буквально тут ясе, со стороны Днепра, из засохших бурьянов, появился Баляба. Значит, он шел пешком вдоль берега, дышал прерывисто, видно, подъем по склону утомил его. Исподлобья, из-под мохнатых бровей, он оглядел всех своими маленькими блестящими глазами. Поздоровался или нет, я не заметил.
А потом подъехала еще одна машина — приваловская «Волга». Шофер заглушил мотор, но из кабины не вылез. Стремительным шагом направился к нам Привалов, а за ним семенил Елышев с рыжим прокурорским портфелем. Каждому из нас Привалов пожал руку и попросил Елышева достать что-то из портфеля. Это оказался сложенный вчетверо лист ватмана. Основываясь на давних отчетах, Привалов прочертил на нем изломанные линии: пути движения каждого из шестерых, кто составлял свои отчеты. Четверо из них живы, они среди нас. Двое умерли вскоре после войны. Командир Волощах погиб во время операции на нефтебазе, Антон Решко умер спустя несколько дней на чердаке своего дома, Олесь Щербатенко умер от старых ран в сорок шестом — или не спрашивали с него отчета, или отчет просто не сохранился.
— Извините, что заставили вас ждать, — сдержанно сказал Привалов, разворачивая перед нами лист ватмана. — Думаю, мы долго не задержимся. Этот план должен помочь.
Сухость прокурора меня неприятно уколола: по-моему, обстановка не располагала к спешке. Неужели он все же пришел к выводу, что затеянный эксперимент не совсем обоснован юридически?
— Как знать, — возразил я, — некоторые философы утверждают, что уже следующая минута — полная неизвестность.
Привалов бросил на меня быстрый взгляд.
— Это идеалисты. А мы материалисты. — Неожиданно он обернулся к Чергинцу: — Сергей Игнатьевич, вы что такой мрачный?
— Не нравится мне эта затея, — тихо сказал Чергинец.
Хорошо, что партизаны, отошедшие в сторону с приваловским ватманом, этого не слышали.
— Мне тоже не очень, — ответил прокурор. — Но немы с тобой это придумали.
— Зачем вам это нужно? — вдруг громко спросил Чергинец, обращаясь к партизанам. Все повернулись к нему, но он не смутился. — Пережить то, что было? Но ведь вы прекрасно знаете, что среди вас нет того, кого вы ищете. Или подозреваете. Хотите вернуться в молодость? А если кого-нибудь тут хватит инфаркт? Что тогда?
— Значит, так тому и быть, — спокойно ответил Гурба.
— И не твое, Сережа, дело, что будет с нами, — добавил Мелентьев.
Баляба бросил на Сергея недобрый взгляд.
И только Мукимов догадался, как разрядить возникшее было напряжение:
О друг, жалеть ты будешь без конца
о том, что сделал, слушая глупца.
Ведь сам ты стал глупей глупца любого,
коль не хотел ты слушать мудреца.
Мукимов так весело засмеялся, что никто из нас не смог удержаться. Даже у Балябы на лице появилось подобие улыбки. Сергей покраснел, махнув рукой, но тоже не утерпел и улыбнулся.