Глава 8
GUILTY MAN
(СЕНТЯБРЬ 1939–1940)
С каким восхищением они наскакивают на хорошего человека, когда он оступается[518].
Сэр Александр Кэдоган
На заседании палаты общин, которое состоялось в полдень 3 сентября 1939 года, премьер-министр дал выход своим переживаниям: «Это печальный день для всех нас, а для меня в особенности. Все, ради чего я трудился, все, на что я надеялся, все, во что я верил на протяжении всей моей общественной деятельности, погребено под руинами. Мне остается только одно: всеми силами и всеми средствами, какие еще остались в моем распоряжении, способствовать победе того дела, во имя которого мы понесли такие огромные жертвы. Не знаю, какую роль мне будет дозволено сыграть, но я надеюсь, что мне удастся дожить до того дня, когда будет уничтожен гитлеризм и восстановлена освобожденная Европа». Теперь он винил в том, что его мир разрушен, одного человека — Адольфа Гитлера: «Этот сумасшедший должен гореть в аду столько лет, сколько жизней будет на его счету»[519].
Пока Чемберлен выступал в палате общин, в последний раз по Берлину шел Невил Гендерсон, получивший задание узнать, каково настроение немцев. Он также был утвержден в мысли, что единственный виновный во всем произошедшем — фюрер германского народа, хотя от ответственности за провал своей конкретной миссии в рейхе не отказывался. В мемуарах, которые он будет писать по возвращении, спеша изложить мнение о случившемся, ведь дни его были уже сочтены, он зафиксирует, как зашел в аптеку приобрести кодеин, избавляющий его от постоянной боли: «Фармацевт хмуро сказал мне, что не может отпустить мне лекарство без предписания доктора. Я упомянул, что был британским послом. Он повторил, что сожалеет, но инструкции об этом были довольно определенными. Я снова повторил: «Я не думаю, что вы поняли; я — британский посол. Если вы отравите меня своим препаратом, вы получите лучшую благодарность от своего доктора — Геббельса». Печальное лицо фармацевта осветила улыбка этой слабой шутке, и он сразу продал мне весь кодеин, который мне требовался. Во всем этом было что-то очень жалостливое»[520].
Но жалостливой и трагической вся ситуация была только для премьер-министра и посла, а также миллионов простых граждан всего мира. Для Уинстона Черчилля и Энтони Идена наступило время ликования. Чемберлен тут же предложил им посты первого лорда Адмиралтейства и министра по делам доминионов соответственно, которые они с огромным удовольствием приняли и возвратились в правительство. Лейбористы, хотя Чемберлен обратился также и к ним, отказались работать в его Кабинете, несмотря на то, что Гринвуд громче остальных кричал о любой помощи, которую получит правительство. Давняя ненависть к премьер-министру была велика и перевешивала желание сделать нечто большее для своей страны. Неплохо складывались дела и у лорда Галифакса, обязанностей у министерства иностранных дел поубавилось, его работа была реорганизована, ведь теперь не нужно было ломать себе голову, что делать с Германией, а отношения с союзниками брал под свой контроль Верховный военный совет[521]. Единственное, что его волновало, — это возможность воздушных налетов, поэтому он регулярно прислушивался к шуму за окном, не летят ли мессершмитты и не пора ли спускаться в отстроенное бомбоубежище[522].
Вместо того чтобы стать теперь героическим полководцем с обнаженным мечом в руках, Невилл Чемберлен остался все тем же джентльменом с зонтиком. Его положение, положение лидера, ввергнувшего свою страну в войну, доставляло ему едва ли не физическую боль. 5 сентября он писал архиепископу Кентерберийскому: «Вы поймете, каким ненавистным я нахожу свое личное положение. Я просто не могу перенести мысль о тех славных ребятах, которые погибли вчера вечером при нападении на королевские военно-воздушные силы, и их семьях, которые первыми заплатили эту чудовищную цену. Я должен выбрасывать такие мысли из головы, если не хочу постоянно ходить расстроенным. Но это стало просто реализацией всех ужасных трагедий, которые навалились на меня. Я действительно надеялся, что мы сможем избежать их, но я искренне полагаю, что с этим сумасшедшим подобное невозможно. Я молюсь, чтобы наша борьба была краткой, но она не может закончиться, пока Гитлер остается у власти»[523]. Сам Гитлер никуда уходить не собирался, еще в конце августа, в самые последние его драматичные дни, он говорил Гендерсону, что планирует воевать сейчас, когда ему 50 лет, а не когда ему исполнится 55 или 60.
Премьер-министру было 70 лет, и война была последним, что входило в его планы. 10 сентября после двухнедельного перерыва он выплеснул все эмоции в письме сестре:
«Моя дорогая Ида, прошло только две недели с тех пор, как я написал тебе в последний раз, но похоже будто прошло семь лет. В дни постоянного напряжения каждый теряет чувство времени. Один день похож на другой, и жизнь становится долгим кошмаром. Финал растянутых мук, которые предшествовали фактической декларации об объявлении войны, был настолько невыносим, каким только мог быть. Мы стремились ускорить события, но было три осложнения: секретные переговоры, которые продолжали Геринг и Гитлер через нейтрального посредника (Далеруса. — М. Д.); предложения Муссолини по конференции и французские усилия по отсрочке фактического объявления войны на максимальный срок, пока они не эвакуируют своих женщин и детей и не мобилизуют их армию. Очень мало что из этого мы могли сказать публике, тем временем палата общин отбилась от рук и готова была (особенно Эмери, который был самым оскорбительным из всех) обвинять правительство в трусости и предательстве. Вишенкой на торте были некоторые мои коллеги в правительстве, всегда ужасно себя проявляющие, стоит только чему-либо случиться, которые воспользовались этой возможностью и объявили, что их презирают, ими пренебрегают, и пробовали поднять своего рода мятеж. Даже Эдвард Галифакс счел их поведение невыносимым и объявил, что у меня характер архангела!
Связи с Гитлером и Герингом выглядели довольно многообещающими вначале, но в итоге окончились ничем, поскольку Гитлер, по-видимому, увлекся перспективой короткой войны в Польше и последующего урегулирования. Началось все с движений Геринга через нейтралов и приняло форму выражений искреннего желания достичь если не союза, то понимания с нами, вместе с некоторым сомнением относительно того, хотели бы мы сами этого. Мы ясно дали понять наше положение. Мы одинаково мечтали о понимании, но оно должно основываться на уверенности, что политика силы будет прекращена. Корреспонденция, которая была с тех пор опубликована в Белой книге, сопровождалась комментариями от нейтрала Д. (Далеруса. — М. Д.), который летал туда-сюда и поочередно разговаривал с Герингом и Гитлером, с Галифаксом и со мной. Комментарии действительно не пошли дальше дружеских выражений и отчетов о том, что письма были получены с той и другой стороны. Но они произвели впечатление и давали возможность убедить Гитлера принять мирное и разумное решение польского вопроса, а после добраться до англо-немецкого соглашения, которое, как он все время объявлял, было его самым большим стремлением.
Что разрушило этот шанс? Гитлер до этого сознательно обманывал нас, а теперь он созрел для этой схемы? Я так не думаю. Есть достоверные свидетельства, что приказ о вторжении 25 августа был на самом деле отдан и затем отменен в последний момент, потому что Г<итлер> дрогнул. С таким экстраординарным существом можно только догадываться, что там происходило. Но я полагаю, что он действительно серьезно рассматривал соглашение с нами и серьезно работал над предложениями (впоследствии переданными), которые, по его мнению, казались почти неправдоподобно щедрыми. Но в последний момент в нем произошла некоторая перемена — возможно, вызвал ее Риббентроп — и как только он привел свою <военную> машину в движение, он не мог остановиться. Все это, как я всегда и признавал, является ужасной опасностью наличия таких огромных армий в руках параноика. Предложения Муссолини, я думаю, были совершенно подлинной попыткой остановить войну, но не по альтруистическим причинам, а потому, что Италия не в силах войти в эту борьбу и, чрезвычайно вероятно, попадет в беду, если другие ее к этому подтолкнут. Но все было обречено на неудачу, Гитлер к тому времени не был готов протянуть нам руку, если не мог получить, что хотел, без войны. А мы не были готовы это ему отдать.