














Процитированное письмо было написано премьер-министром 19 марта, а 18-го ему исполнилось 70 лет: «Я боюсь, что почтальоны и посыльные будут вынуждены напряженно трудиться, принося поздравления. Я не могу не сравнивать свое положение с 1906 годом, когда отец праздновал свой 70-й день рождения. Я помню его в то время и в особенности в тот ужасный вечер, когда он настоял на своем участии в выступлении в Ратуше после трех дней непрерывной головной боли. Я не сомневаюсь, что сам я чувствую себя намного лучше. Исключая несчастные случаи, я должен быть вполне себе хорош для, по крайней мере, еще одной сессии парламента, чтобы продолжать раздражать и привести Гилберта Меррейса (представителя оппозиции. — М. Д.) в бешенство. <…> Я получил очень много писем, в которых люди просят меня не поддаваться враждебной критике. Но это действительно пустая трата сочувствия, я не беспокоюсь относительно критики, она не затрагивает мое суждение о том, что правильно, а что — нет. Как Чатам, «я знаю, что могу спасти эту страну, и не думаю, что кто-либо еще это сможет». Хочется, чтобы у меня было еще несколько лет для этого. И если я смогу поверить в отчеты, которые я получаю, у меня это получится. Один человек, который работал на пятерых последних премьер-министров, рассказывал мне, что имел много разговоров в разных частях страны (он упомянул Абердин, Ливерпуль, Манчестер и Кардифф), но он никогда не чувствовал такого личного отношения, которое проявляют ко мне люди. Он сказал, что на одной встрече, когда он говорил обо мне и об отце, кто-то крикнул: «Ура этим двум Чемберленам!» После чего другой голос воскликнул: «И не забывайте третьего!» Мне очень понравилась эта история»[489].
Несмотря на такой серьезный возраст, Невилл Чемберлен и вправду был полон сил и энергии, которой могли позавидовать многие. Еще в сентябре он так охарактеризовал себя послу Гендерсону, когда тот побеспокоился, как он перенес полет в Германию: «Я крепкий и жилистый»[490]. Неудачи только закаляли его, и как в детстве, он повторял себе: «старайся, старайся, старайся снова»: «Я не имею права забывать, что окончательное «Да» или «Нет», которое может определить судьбу не только всего этого поколения, но и самой Британской империи, лежит на мне»[491].
Война опять казалась более чем реальной, но и опять премьер-министр, казалось, нашел выход из положения: «<…> Я очень волновался из-за возможности неожиданного воздушного налета. Это казалось мне не особенно вероятным, но с этим фанатиком (Гитлером. — М. Д.) ты не можешь быть уверен ни в чем. Он мог бы запросто сказать, выбирая между жизнью и смертью своих людей: я оправдан в нарушении всех неписаных или писаных правил <…>. Я провел довольно много времени с моими советниками, и мы тайно вывели постоянных военнослужащих с оружием и прожекторами на позиции, чтобы защищать Лондон. Конечно, мы не могли обеспечить полную защиту, которая поручена территориальной армии, а они могут быть призваны только после объявления чрезвычайного положения. Но нас было достаточно, чтобы напугать любой вражеский самолет, и в то же время были организованы патрули в водах канала (Ла-Манша. — М. Д.) ищущие подводные лодки. Все это кажется фантастическим и мелодраматичным, но с Гитлером я не могу чувствовать себя в безопасности. Все это случайным образом показало мне, что наши существующие планы (по перевооружению. — М. Д.) слишком медленны. <…> Единственная прогрессивная линия, которая представляется мне возможной после чехословацкого дела, это декларация четырех держав — Британии, Франции, Польши и России, что они будут действовать вместе в случае дальнейших признаков немецких агрессивных стремлений. Я спроектировал формулу сам и отослал ее»[492].
Это и было его смелым и решительным планом, который он стремился осуществить, и в двадцатых числах марта означенным державам предложили подписать совместную декларацию, по которой в случае угрозы безопасности любому европейскому государству их страны обязуются незамедлительно начать консультации об общих мерах сопротивления. Французы на это свое согласие давали, как вспоминал Бонне: «После обеда Невилл Чемберлен сказал мне несколько слов: «Гитлер нарушил соглашения, которые подписал. Он хочет господствовать в Европе. Мы ему этого не позволим». Это был новый язык в устах премьер-министра, который шесть месяцев назад отправлялся в Берхтесгаден, в Годесберг, в Мюнхен на переговоры, сделавшие из него символическую фигуру — человека мира»[493]. Согласен был и СССР. Но если Франция и Советский Союз были полны решимости этот документ подписать, то Польша категорически отказалась от подобной меры. Чемберлен сам для себя объяснял это тем, что до этого периода поляки умело балансировали между рейхом и Советским Союзом и однозначный уклон в сторону какого-либо государства, да еще и с учетом того, что в Данциге проживало порядка полумиллиона немцев, сделал бы положение Польши невыносимым.
В январе 1939 года министр иностранных дел Польши, полковник Юзеф Бек (личность абсолютно сказочного характера, к тому же склонный к алкогольной эйфории) посетил Берхтесгаден, где встретился с Адольфом Гитлером, и на момент марта 1939 года переговоры с ним польская сторона продолжала. Данциг и так называемый «польский коридор» были единственными территориальными претензиями Гитлера к этой стране, и казалось, что вопрос этот вполне можно решить, в частности, при содействии той же Лиги Наций. Но тут в игру вступил лорд Галифакс.
Несмотря на то, что первоначальный план премьер-министра, который объективно был куда вывереннее и мог бы иметь должный эффект, Польша отвергла, министр иностранных дел решительно вознамерился предоставить этой стране односторонние военные гарантии. Как сам он объяснял это в мемуарах: «После марта и заключительного изнасилования Праги больше не было возможности надеяться, что цели и стремления Гитлера могли бы быть ограничены какими-либо рамками. Жажда континентального или мирового господства, казалось, выливалась из него с абсолютным облегчением. Здесь действительно было самым простым несколько недель спустя дать гарантии Польше»[494].