— Так пусть поторопятся! — с раздражением отвечал король, мучимый желудочными болями и окончательно утерявший терпение.
Защитники Великих Лук, коих с каждым днем становилось все меньше, уже и не надеялись на чудо, не верили, что их спасут.
Поляки обстреливали город с таким неистовством, что сгорели уже едва ли не все строения. Сгорел даже храм. Он стоял теперь страшный, без куполов и колоколов, что рухнувшие с обгоревших перекладин разбитыми лежали на разрушенном церковном крыльце.
Унылые ратники сидели здесь, подле уничтоженного храма, ибо сюда редко залетали вражеские снаряды. Горел небольшой костер, возле коего они грелись, тесно сидя друг возле друга. Едва ли не каждый ранен или обожжен, раны перевязаны грязным окровавленным тряпьем. Особенно выделялся среди прочих седобородый крепкий старец — Никифор Чугун, старшой стрелецкий, имевший власть над всеми ратниками, что состояли в гарнизоне — даже большую власть, чем воеводы, коих меняли здесь каждый год. Этот закаленный в боях вояка помнил казанские походы, молвили, даже ни разу не был ранен в те времена. Ныне он сидел с опаленной бородой и покрытым волдырями обожженным лицом. Но, несмотря на раны, он еще воодушевлял ратников видом своим и был им отцом и наставником. По его указке и были укрыты городские стены дерном и землей. Возможно, благодаря этому город до сих пор не взят поляками…
Похлебав несытного варева, ратники обступили костер, и меж ними завязался тихий неторопливый разговор.
— …гляжу, а он, зараза такая, басурманин какой, несет к стене огниво, — с горящими глазами вещал чернобородый худощавый ратник, уперев руки в колени и подавшись вперед. — Сапоги — вот, по самую мошну!
Трое расхохотались в голос, другие, улыбнувшись, слушали дальше.
— Думаю, как ты, собака, в них ходишь? А идет, как гусь, голову пригнул, уже почти подобрался. Я только прицелился из ручницы, значит, а он, собака, дерн начал обрывать со стены. Что ж ты, холера, делаешь! Я сам руками своими его туда прилеплял! Дай, думаю, стерва, всыплю тебе. Целюсь, значит, высовываюсь, а по мне товарищи его так и начали бить из своих пищалей! Пули цокают в стену рядом со мной, щепки летят, я присел, а сам думаю про того, хрен тебе, а не дерн наш! Перекрестился, выглянул, стрельнул в него, даже не целился. Потом гляжу, в руку ему, видать, попал. Огниво выронил, бежит обратно к своим насыпям, ноги…
Не выдержав, хихикнул, утер слезы:
— Ноги, как утенок, в разные стороны… Скачет, кричит. Мне Микитка сует другую ручницу, заряженную, я снова целюсь, ка-а-ак дал! А он, леший, подпрыгивает да за задницу обеими руками!
Взрыв хохота. Никифор, усмехаясь краем губ, с прищуром глядит на говоруна усталым взглядом.
— Ну добил его, не? — спросили его.
— Не ведаю! — утирая слезы, отвечал ратник. — Оттащили его товарищи. А мне в ответ ухо отстрелили, собаки!
И указал на кровоточащий обрубок вместо левого уха.
— Не кручинься. Не срамное место же тебе отстрелили! — съязвил кто-то, и снова раздался взрыв хохота. Смех понемногу угас, вновь настала тишина, лишь негромко потрескивал тусклый костер.
— Никифор Степаныч, — обратились улыбающиеся молодые ратники к Чугуну с горевшими от любопытства взорами. — Нам баяли, как ты по приказу царя подчистую дом боярина Никиты Захарьина ограбил на Москве! Верно то иль нет?
Никифор покосился на чернобородого с упреком.
— А что я? — угадал мысли старшого стрелец. — Я токмо баял, как собаку эту пристрелил во дворе боярина!
— Да уж, пристрелил! Из двух ручниц разом животину убить не смогли! — съязвил Никифор. — Поведай лучше, как ты в штаны напустил, когда боярин с лестницы спускаться стал да в очи тебе заглянул!
Насмешливый гогот зазвучал со всех сторон. Чернобородый, раскрасневшись, тоже засмеялся и махнул рукой, мол, оставь.
— Чего нам те бояре! Правильно делал государь, что грабил их да смерти подвергал! От них на Руси все беды! — повестил с места седой ратник с повязкой на правом глазу. — Токмо боярам на Москве по-прежнему тепло. А нам, видать, не дождаться помощи, братцы… Помирать придется тута…
— За что помирать? За золу да пепел? Тут и людей-то не осталось, сколь схоронено под сгоревшими развалинами! — подхватил кто-то.
— Верно! Верно!
Никифор молчал, глубоко задумавшись, глядел на костер.
— Нет, братцы, ежели биться не станем, почитай, отдадим врагу Новгородскую дорогу, — продолжал ратник с повязкой.
— Эх, сбежать бы, да некуда… Поляки проклятые город обложили со всех сторон, — вторил ему чернобородый.
Говорили о недавно присланном из Москвы воеводе Иване Воейкове, который, по государеву приказу, возглавил оборону. Среди тех, кто сидел у костра, его не было — он без надобности редко покидал свою избу, пока еще чудом уцелевшую от огня.
— Молоко еще на губах не обсохло, а уже воевода!
— Так он самим государем отправлен…
— А государь, видать, думает, ежели своих воевод в крепостях ставить будет, то поляки от страха сбегут?
— Молвят, бывший кромешник он… В опричнине служил…
Тут прервал молчание сам Никифор, и все тут же замолкли:
— Бросьте унывать, братцы. Нам бы выстоять немного… а там и войне конец.
— Иди ты!
— Откуда знаешь?
— Как конец? — зазвучали наперебой любопытные голоса.
Никифор усмехнулся, пригнулся к костру, с хитрым прищуром оглядывая товарищей:
— Я давно слыхал, что сам царевич Федор должен приехать к королю и говорить с ним о мире!
— Ась? Чего?
— Федор… царевич… Федор! — покатилось по рядам.
— Да уж, на царевича Ивана надеяться не след! Таким же, как государь станет! Точно говорю… А Федор… Федор погибать нам не даст!
— Брехать — не топором махать, брехнул — да и отдохнул! — выпалил, махнув рукой, чернобородый рассказчик.
— Откуда же весть, Никифор?
— Да точно вам говорю! — стукнув кулаком в колено, отвечал Чугун. — Царевич Федор всех спасет и станет царем!
Снова гул голосов — спорят меж собой удивленные ратники.
— Ты гляди, дабы посланник государев, — седобородый стрелец указал кивком в сторону воеводской избы, — тебе за такие разговоры язык не оттяпал.
— Быстрее бы мир, — молвил молодой ратник, еще совсем мальчишка, задумчиво глядя на костер. — Земля впусте стоит. Сеять некому…
Разом все замолчали, задумались.
— А сколько пало? — ответил еще кто-то.
— Много, — кивнул Никифор. — Из товарищей уже и не осталось никого… То чума, то шведы, то татары, то немцы, то литовцы с поляками… Какая уж тут жизнь…
Тоска разом, по-матерински, объяла всех.
— Да чего тут… Поляки ядер не жалеют. Недолго нам осталось, ежели государь подмогу не пришлет. Ай! — махнул рукой Никифор. — Давайте, братцы, споем! Ванька! Больно мне твой голос люб, за душу берет! Спой нам, а?
Долговязый ратник с уродливым шрамом на все лицо, выпрямившись, затянул вдруг тоскливую песню сильным, глубоким голосом:
Э-ох, что ж ты, волюшка моя, во… моя волюшка,
Воля дорогая,
Э-ох, да где же ты, моя во… моя волюшка,
Воля оставалася?
Э-ох, осталася моя во… моя волюшка
На родной сторонке,
Э-ох, во батюшкином зелё… зеленом саде
Воля загуляла,
Э-ох, на матушкином на красном, на красном окне
Воля залежала…
Притихнув, мужики слушали, кто-то тихонько подпевал, кто-то сидел, задумавшись, Никифор, опустив голову, глядел в костер — в глазах его блестели слезы…
Пока мужики дослушивали песню, он, утерев лицо, поднялся со своего места. Некоторые из ратных встали было следом, но Никифор, не прерывая песни, показал им, дабы сидели, и ушел один. Он направлялся к еще одному уцелевшему зданию, обсыпанному со всех сторон землей для защиты от огня. Отодрав дерн, он отворил скрипучую деревянную дверь и заглянул внутрь. В нос тут же ударил едкий и сильный запах серы. Здесь хранились несметные запасы пороха, с коими можно было обороняться целый год, а то и больше.