– Давай же, давай.
– А зачем это? – спросил я с сомнением.
– Не спрашивай. Да никто и не узнает. Я не скажу никому. Ну, давай же.
Я подумал, что ну и ладно, плевать, – и прислонил. И застыл так.
Что-то похожее описывалось после в историях про компьютерную грамотность. Когда спец по телефону давал консультацию чайнику, тот всё выполнял, но проблема не решалась. Пробовали и так, и этак. Ничего не получалось. Сисадмин нервничал:
– Вы нажали кнопку escape?
– Ну да.
– Точно?
– Точно.
И так повторялось много раз. Наконец у спеца случилось озарение:
– Вы вот ее нажали, кнопку – а после отпустили?
– Так вы ж не говорили, что надо отпустить! Я нажал и держу.
Вот и я – прислонил и тупо застыл. Про то, чтоб как-то тютелька в тютельку – и речь не шла, эта мальчиковая штучка была слабей и бессильней, и безвольней, чем даже ухо. Короче, я сидел так, примостившись довольно неловко, – и молчал. Эта привычка молчать при стыдных телодвижениях осталась у меня на всю жизнь и стоила мне многих испорченных отношений; некоторые дамы такого не прощают, чувствуют себя обворованными и грязно использованными, и бесполезно им (было) объяснять, что молчание – это высший интим.
Много было непонятного в этой сфере жизни, но в какой-то момент мне открылась истина. Я понял, осознал, что женщины – не человеческие существа, не люди, как мы, но – природа, часть природы, явление природы, и есть вещи, о которых с ними бесполезно разговаривать. Это как беседы с деревьями или с дождем. Речи старого завязавшего зека, с которыми тот обращался к березам, были вписаны в сценарий «Калины красной» как раз для того, чтоб обозначить эту пропасть между людьми и природой: на зоне же ни лесов, ни женщин и всё становится ясно. А на воле это трудней понять.
То, во что мы с подружкой играли, – не имело никакой связи со взрослой жизнью. Я понимал это как глупую девчачью игру, ну вот примерно как девки бессмысленно прыгают со скакалками. Занятие, недостойное мужественного солдата, каковым я вполне был в своих глазах. Я сидел, глядя на эти прислоненные друг к другу (или друг к подруге?) маленькие смешные детские штучки, и молчал, и думал о том, отчего девки так глупы и почему они не могут жить по-человечески. Отчего они так неразвиты, отчего ж заблуждаются и увлекаются ерундой и, кстати, интересуются глупостями, вместо того чтоб быть с нами, быть как мы, жить правильной жизнью и играть в понятные, достойные, умные игры – а не вот так жалко и стыдно елозить.
– Давай, двигай, ну, что же ты застыл?
Кажется, мы уже стояли на коленях, лицом друг к подруге. Я не стал спрашивать, чем именно I should двигать, и замешкался на пару секунд, чтоб определиться с направлением колебания. Чтоб вперед – это было нереально, так не делалось, не с руки и вообще. Влево-вправо – тоже никак, не было простора. Оставалось только вверх-вниз. Ну вот я начал вверх-вниз. По ее лицу я понял, что вот приблизительно так и надо, раз она не возражает и не злится.
Сколько продолжался этот сеанс? И какая была продолжительность других сеансов позже? Поди всё упомни, там, в памяти, накоплены такие горы мусора из обломков битых файлов, скопившихся за полвека с лишним. Я не помню даже дурацких слов, которые были придуманы кем-то из нас для обозначения глупостей и этой девчачьей бессмысленной игры. Кто, кстати, их придумывал? Я? Она? Какие-то другие дети? Но как эти слова распространились по детскому народу, ведь они же были секретными? Или девчонки обсуждали такое между собой? И это был тайный женский язык их закрытого мира, куда я был зачем-то допущен? (Скорей всего, они всегда выбалтывают свои секреты, легко и непринужденно, сдают тебя с потрохами, каждый может составить свой список подстав, и не бывало так, чтоб хоть одна во взрослой жизни скрыла свое с тобой приключение, выбалтывают – просто для развлечения, или чтоб подняться в рейтинге, или пойти на рейдерский захват еще одной пары яиц.) Для чего они выходят из своего мира в наш, неся в него свои улитки, ракушки и абрикосы? С этими их нижними дамскими соплями, которые практически невозможно вытерпеть тонко чувствующему брезгливому человеку?
Да, этот мир несовершенен и вообще устроен довольно глупо. Вместо того чтоб сражаться или хотя бы путешествовать по всяким опасным местам, люди ходят на унизительную скучную работу, распускают слюни, возятся с глупыми кривляками-девчонками – и в итоге тратят свою драгоценную жизнь зря.
Повозившись так, мы, наконец, переходили к нормальным человеческим играм. Я вздыхал с облегчением, отмечая: вроде и она была довольна, что всё это кончилось. Зачем же тогда было и начинать, если она рада, что оно завершилось? Но обзывать ее непоследовательной дурой на этом основании я всё же не стал.
Глава 4. Мова
Дед разговаривал со мной на всяких языках. Обычно – на украинском, это было для него как дышать. Я, конечно, перенимал, с детским автоматизмом, и лопотал, и начинал понимать, и брался читать какие-то книжки, где были престранные литеры (зачем-то я сюда подсознательно вставил не что иное как украинизм, лiтера – это по-русски будет «буква») – i, 1 & е. После родители, дома – когда я оказывался в их квартире, при том что мне не было точно известно, где ж мой дом на самом деле, тут или там, – поправляли меня и со страстью выталкивали, переводили мою жизнь обратно на русский путь, который они сами выбрали себе, во взрослом уже возрасте – и в основном таки перевели. Я потом не то что про это забыл, но как-то вывалился из той темы, и память о той развилке языков и культур приглушилась, на время даже и стерлась. И когда мне случалось заговорить на украинском, с людьми, которые русского не знали совершенно – к примеру, с молодой туристкой из Канады, у нее был украинец дед; или со стариками ветеранами СС, которых было много в первые пост-совецкие годы еще живых, да хоть в той же Америке. И они удивлялись: откуда ж это я, живши в Донбассе, знаю мову? «За це вас можна шанувати». Я что-то им в ответ бормотал про школьные уроки украинского, в таком духе, но и сам чувствовал: что-то тут не так, не в ходу ведь в Донбассе украинский, вывески типа «Перукарня» или там «1дальня» – не в счет. Про жизнь у деда я как-то не догадался вспомнить и – этим все объяснить, коротко, доходчиво и убедительно. Так бывает: что-то в жизни от тебя прячется, а потом открывается, обнажается, и ты удивляешься – как раньше не мог этого заметить?
Еще дед говорил со мной на немецком.
Который, в моем детском понимании, у него с фронта. Ну а как же, враги, война, как иначе, надо знать немецкий, иначе как же воевать и побеждать. Небось все фронтовики бегло шпрехают.
Когда я из младшего младенческого возраста перешел в первоклассники, то услышал от деда про то, как он с костылями своими, комиссованный и списанный вчистую, командовал пленными немцами, на стройке – в конце войны и еще какое-то время после. Это, конечно, было натуральное погружение, и еще, конечно, мотивация.
– Приходилось тебе фашистов убивать? – приставал я.
– Ну да.
– На стройке, да? Прям там?
– Ну что ты. Они же пленные, без оружия. Так нельзя!
– А как же ты на войне, на прошлой, которая до последней была – стрелял же безоружных? Если они совсем плохие, то ведь можно?
Дед в ответ на это ругался, он волнения он просто заходился, казалось, вот-вот задохнется, захлебнется злостью, рука его скребла по бедру, и было непонятно, то ли он валидол пытается выхватить из кармана, то ли нитроглицерин, то ли по старой памяти рвет ремешок кобуры, которой внезапно почему-то не оказалось на привычном месте. Он прогонял меня к моим мне порученным, но почему-то в срок не доделанным делам.