Я поделился с дедом своими мыслями насчет оружия. Мне казалось, что это его долг – сделать мне пистолет такой же, какой был у него, причем именно в первую войну, а не во вторую. Не помню деталей обсуждения, но он согласился, и на следующий день мы вместе вошли в оружейный цех, то есть в наш пропахший солидолом сарай. Сперва дед из обрезка сосновой доски выпилил как бы обрез фашистского «шмайссера», после подправил его рашпилем и ножиком, и это было, я радостно отметил, весьма технологично. Получился браунинг, который был у деда после нагана. Меня несколько огорчали только грубо прорезанные пазы на деревянной имитации ствольной коробки, наличие которых приводило некоторых двоечников, ничего не смыслящих в оружии – к мысли, что пистолет – двуствольный.
Когда работа была закончена, я наконец получил из дедовых рук «настоящий» пистолет, а не дешевую штамповку, чуть не написал «китайскую» – но из Поднебесной тогда завозили только здоровенные, полутора-наверно-литровые, термоса, покрытые темно-красным перламутровым лаком, с колбами тончайшего зеркального стекла – а больше и ничего, если не считать картинок с портретами Мао в старых «Огоньках», которые не принято было выбрасывать на помойку, они ж тогда считались культурной ценностью.
Таким манером случилась – в моем чистом детском понимании – передача эстафеты: старик, если не старец, передает молодому не то что богатырю, но железному солдату – свое личное оружие. Это было волшебной картинкой, которую маленький мальчик показал сам себе в своем воображении. Этой игрой мысли, кому-то может показаться, легко пренебречь, со смехом причем. Но если бы это было так! В этом мире нет ничего сильней фантазий и волшебных картинок, они и солидный взрослый мозг легко прожигают, а что уж говорить про малых детей. Это выжженное изображение – оказывается сильней всей жизни и всей смерти, и с картинкой после ничего не могут сделать ни сталь, ни свинец, ни книги, ни тайфуны, ни горящая сера с неба.
Я спал с тем сосновым, как гроб, пистолетом под подушкой – как мой дед в 1919 году в украинских селах, где враг мог выскочить в любой момент с топором или обрезом.
В эти вольные, страшные – для большевика – села он пробирался не от хорошей жизни, а после того, как жизнь дала трещину и его планы рухнули.
Глава 8. Гражданская
Я требовал от деда историй про то время, про Гражданскую, про комиссаров – героических парней в кожанах. Он откликался. А у него как раз были в молодости знакомые комиссары, одного он помнил по имени-отчеству – Андрей Данилович, а другого по фамилии – Кандыба. Оба – правда, поврозь, не парой, не Петров/Баширов – по ночам ходили от хаты к хате и деликатно – вежливые ж люди! – просили самогонки, а выпросив, напивались каждый в одиночку и далее, вместо того чтоб устремляться куда-то рушить до основанья старый мир, которого тогда вокруг было еще полно, – никуда не шли, ша, а мирно ночевали в скверике в центре уездного городка; знаете ли вы украинскую ночь? Однажды у пьяного Кандыбы, спавшего так на свежем воздухе, хулиганы украли шашку, и это его сильно огорчило. Он имел даже некоторые неприятности из-за этого!
В какой-то момент деду надоела его размеренная трудовая жизнь, сперва крестьянская, потом пролетарская, ему хотелось выйти за пределы наличного бытия. Человека тянуло к масштабным проектам. И он выбрал самый простой и доступный: приехал в губернский Харьков и пошел записываться «на Врангеля», добровольцем. Но его не взяли! Увы, не удалось ему попасть в романтический Крым, где красоты и приключения, и даже, как после внезапно выяснилось, сакральность. Вместо фронта нашего добровольца «кинули на комсомол». Это показалось ему оскорблением! Он возмущался, жаловался, дошел, по его словам, аж до самого Фрунзе – но ничего не помогло.
Среди тех, кому не повезло, была комсомолка из местных. Ее спросили:
– Какое у тебя социальное положение?
– Снасилована казаками.
Это казалось комиссарам очень смешным, они ржали – вот ведь какой темный народ, не знают, что такое «социальное положение»! Ха-ха-ха типа.
И вот дед, потерпев такое страшное жизненное поражение, вернулся без победы из губернской столицы, где шел набор в Крым, к себе в село. А там в клубе как раз танцы. Дед был не в настроении и испортил всем праздник:
– Люди в Крыму сейчас кровь проливают, значит, а вы тут шо, танцульками занимаетесь? Прекратить это дело! Танцы отменяются.
Послушались. Разошлись. Непонятно почему…
В клубе, кроме танцев, иногда шли еще спектакли самодеятельного театра. Ставил их сам директор школы. В праздники он зазывал комсомольцев-активистов к себе домой и угощал самогонкой. А те ж почти все – его ученики бывшие, как же им не пойти к уважаемому педагогу? Ну и шли, пили с человеком. Сельских парней впечатлял тот факт, что директор не брился, а намазывал лицо какой-то грязью, говорил, что это чудодейственная персидская мазь. Как бы то ни было, волосы после этой процедуры сами собой, без бритья, отваливались.
Проведя так эпиляцию, директор садился выпивать. Пил он серьезно, до белой горячки. По пьянке ругал революционные преобразования. По какой-то из этих причин – а может, по обеим сразу – он однажды бритвой (сгодилась таки на что-то) чиркнул себя по горлу! Но ему не повезло: спасли. Впрочем, после он таки зарезался, как мечтал.
Клуб потом пришел в упадок, его разграбили сами местные – революция же, экспроприация, всё якобы принадлежит народу, ну вот он и. Кто тащил мебель, кто – серебро, кто – картины, а председателю ревкома приглянулись ковры. Он их унес не к себе в хату, для начала припрятал под стожком, для конспирации. Придут с обыском – а у него ничего нету! Но кто-то этот стожок «запалил»… Пропали ковры.
Я слушал эти дедовские рассказы, которые казались мне скучными, и ныл:
– Деда, давай про войну, а? Про контру. Вот ты с пистолетом…
Он кивал.
Значит, добраться до фронта ему тогда не удалось, но какие-то приключения он себе нашел – в условиях развитого военного коммунизма. Надо ему было, к примеру, по комсомольским делам – выборы там проводить или новых членов в организацию принимать – ехать из волости в уезд, так он шел в сельсовет и требовал транспорт. Ему давали какую-то из обывательских подвод, местных заставляли дежурить по очереди. Довозили командированного до ближайшего села, и он пересаживался на местную подводу. Что-то вроде старой системы почтовых станций, действие происходило как бы в декорациях «Дубровского». Сходство усиливали и местные крестьяне, те, что не признавали красную власть; они грабили не хуже кистеневских мужиков и по суровости от них не отставали – пойманным комиссарам отрубали головы и от чувств нанизывали их на плетни.
Ближе к ночи он определял село для ночлега и там шел в сельсовет, предъявлял сотскому мандат, и сотский вел его в «дежурную» хату на постой: «От вам бiльшовик». Гостя кормили – что сами ели, то и ему давали. Если харчи были совсем неважные, дед посылал хозяев по соседям, потребовать сала для проезжего коммуниста. И люди давали! Бесплатно причем. Коммунизм! Да не простой, какой Хрущев пообещал, а – военный. Кстати, в детские годы я видел в том устройстве жизни страшную красоту и высшую справедливость! Мне было больно, что от того прекрасного строя после отказались.
В лесные районы, где «банды», дед от греха подальше на подводах не ездил. Добирался пешком, лесами, не выходя на дорогу, чаще всего – ночью. И никогда не спал там, где его укладывали на ночлег. Дождавшись, когда хозяева заснут, перебирался в какой-нибудь сарай – и там спал с пистолетом (почти таким же, как у меня!) под рукой. Комфорта никакого, зато – экстрим, адреналин, щастье!
После с комсомола деду удалось соскочить – он перевелся в Харьковскую чрезвычайку. Позже, в наше время, с карьеристами из комсомольских обкомов такое часто случалось.