Замечательно помню, мне это прям видно отчетливо, будто дело было вчера, – как мы с дедом вдвоем работали не только в саду, но и в сарае. Там был пол из трухлявых серых, а местами и почерневших, досок, стены – из черно-серых пористых огромных кирпичей: как мне теперь кажется, это были шлакоблоки, с металлургического завода – шлак прессовали и продавали тем, кто строился. Небось, фонил этот стройматериал нешуточно! Впрочем, счетчиков Гейгера ни у кого в хозяйстве не водилось тогда, да и щас-то поди отыщи – и все были довольны, а многие прожили чуть не по сто лет в тех радиоактивных домах.
И вот, значит, мы с дедом в этом сарае… Там – полки и стеллажи, и ящики, всё такое траченное временем – что истертое, что заржавленное, что гнутое и дырявое, рухлядь, всё самодельное! И – острый запах, который сейчас, задним числом, легко мной опознается как ностальгический аромат солидола. Тогда это был просто запах труда, веселой и прекрасной взрослой работы, запах открытий и просто новых знаний о жизни! И – роскошных развлечений. Дед – наверху, он же взрослый, высокий – за верстаком, деревянным, обитым железным гнутым листом, что-то обтачивал, некую нужную ему штуковину, зажав ее в тяжелых грязных тисках. А я – внизу, на высоте своего детсадовского роста. Но и у меня было взрослое ответственное дело, я выполнял нешуточное поручение. На нижней полке этого самодельного верстака размещался обрубок настоящего рельса, и я маленьким и не очень тяжелым, вполне подъемным молотком, точней, даже молоточком, старательно, сопя от груза ответственности, разгибал маленькие ржавые кривые гвоздики. Дед после принимал у меня работу, он был придирчив; наверно, каждый третий гвоздь возвращал мне на переделку. Да, эксплуатация, детский труд, эхе-хе. Я не унывал, рвался в бой и снова бил молотком по этим вертлявым гвоздям, которые специально так изворачивались, назло мне, чтоб я попал по пальцу и скривился от боли и злости.
Легко я представляю себе и деда в точно таком же возрасте, ну пяти лет, и точно так же его дед поручал и доверял ему выравнивать гвозди, которые сто лет назад были реально драгоценны, а где ж их было взять-то нищим крестьянам. Эти вот усилия по превращению мусора, того, что сейчас имеет низкий статус – я про кривые ржавые гвозди, – в некий важный товар, который непременно пригодится в хозяйстве и еще послужит людям – были очень важны. Реанимированные гвозди вколотят в нужные доски, а потом еще, может, не раз и не два по прошествии множества лет их будут вытаскивать клещами из трухлявой древесины – чтоб по новой пустить в дело. Теоретически я мог в этом круговороте выловить – как в океане бутылку с письмом – именно тот ржавый гвоздь, который в свои пять лет мой дед лично разровнял на вот таком же обрезке рельса. Это всё как-то смыкалось, да.
Чувство, что я живу взрослой жизнью, что я работаю, делаю что-то полезное, не зря ем свой хлеб – я тогда испытывал. Вот появилось оно, не знаю когда и как – и овладело мной. Не дурака я валял и не в бирюльки играл, шалишь – я трудился!
А еще и вот с какой стороны я приобщался к взрослой жизни: я выпивал! Да, дед иногда наливал мне в маленькую водочную рюмку – самодельного вина из своего винограда, виноградную косточку в теплую землю зарою и лозу поцелую – в таком духе. Вино было – память о нем осталась в моей тайной коллекции вкусов – сладкое, точней, сладковатое, ну теперь-то понятно, что сухого не надо ожидать на не очень теплом нашем почти Юге (в какой-то момент ту территорию стали называть Юго-Востоком). И еще то винцо отдавало, я могу это сказать теперь, имея за плечами expirience самогонщика, – брагой, бражкой. Оно, это вино, было густое, красное, с уклоном в кармин. Я выпил его много, много за тот совпадающий у меня с дедом отрезок жизни, за наши общие годы, – огромное количество, начиная с тех дней, когда я уже начал ходить и говорить и сидеть за общим столом и пить со взрослыми – до конца нашего с ним совместного путешествия, до той станции, на которой он сошел с поезда, а я поехал дальше без него. Тот счастливый отрезок тянулся 30 лет. Потом я случайно додумался до того, что то вино было имитацией старинного кагора из детства моего деда: ну, непременно же его брали в храм и водили к причастию, вот же он, этот кагор! Кагор, кагор… Ни в чем таком церковном мой дед замечен (мной, по крайней мере) не был, и моя мысль о кагоре – это, конечно, слабая улика. Но в шкафу, внизу причем, за темно-коричневой, с краснотой, дверью, лежала тяжелая старая Книга, я иногда листал ее и пытался читать, однако застревал на строках, в которых один мужик родил другого, а тот – третьего и так далее, это казалось мне мутным и неубедительным, и чужие, каких в жизни не бывает и быть не может, имена персонажей не притягивали к себе, нет, не притягивали. Скорей даже наоборот.
Был у меня и еще один дед, младший, про него в подробностях позже, а пока я вспомню про то, как он водил меня в пивную, во всё том же нежном моем возрасте. «Бабушка, дай руп, внучок пива просит!» – восклицал он как бы в шутку, в добрую шутку, – и в ответ получал рубль вместе с упреками в том, что вот алкоголик он, что, может, и было правдой, кстати. «Та када ж ты напьёсся, гад твою мать!» Мы шли по тротуару в пивную, дед держал меня за руку, есть фотки ч/б, где я в рябом драповом пальтеце и в лыжной тонкой шапке, как у Бэтмэна, с как бы залысинами по бокам и неким трикотажным острием, идущим к переносице, как на старом средневековом шлеме, а дед с пиджаке с набивными плечами, в широченных штанах и при простецкой пролетарской/блатной кепке, такой шестиклинке с пуговкой на макушке.
Мы заходим в пивную, которая есть не что иное, как сарайчик с низким потолком, и там под тусклыми лампами толпятся мужики. Это стояк, дед берет пару пивных бокалов с роскошным жидким янтарем внутри (с тех пор я сразу впадаю в волнение не то что при виде, а даже при мысли о кружке, наполненной пивом) и тарелку с мелкими сушками, в которые намертво инкрустированы кристаллы соли. Эти сушки были персонально мои, они предназначались мне, только мне одному, и я с восторгом грыз их, стоя под высоким столиком, облокотившись на его нижнюю полку и держа одной рукой эту вот тарелку с изысканной закуской. Это мне напоминало про этажи сарая, в котором я разравнивал гвозди. Иерархия везде! Дед окликал меня сверху и подавал, спускал на мою нижнюю палубу пивную кружку…
Мое участие в пивном ритуале было полноценным: мне позволялось и даже предлагалось сёрбнуть, схлебнуть твердую густую белую пену – и после не выплюнуть, тьфу, но вдумчиво, сосредоточенно и с благодарностью проглотить ее. Этот вкус залег где-то в мысленном сейфе самого драгоценного, что я пробовал в жизни, и вот эта восхитительная картинка: солнечная светлая жидкость с мелкими легкими быстрыми пузырьками, которые поднимаются на поверхность, и белая снежная невесомая пена, она слегка горчит, это вам не лимонад для малышни! – и толстое граненое стекло с отпечатками чужих жирных пальцев – наверно, так надо в мужской жизни! Это всё хранится и не забывается, и тут волшебный фокус еще и в том, что теперь в любой момент можно вскочить и добежать до ближайшей пивной и повторить этот ритуал, стать участником могучей мистерии. «Я поведу тебя в музей! – сказала мне сестра» – но дед был изысканней, чем та придуманная девчонка из бестолкового стишка: он вел меня в пивную как в храм.
Итак, работа и вино (считая, грубо, по этой статье и водку, и пиво) – всё это очень взрослое. И – не ныть, когда ударил молотком по своему пальцу. А женщины? Без них ты или дитя, пацаненок с грязным пузом, ну или, на другом конце спектра, беспомощный, бесполезный старикашка. Три источника и три составные части, как грится. Пить, курить и говорить я начал одновременно – ну, приблизительно в таком духе.
Глава 3. Первая любовь
Прекрасный пол поначалу меня не восхищал, не притягивал. Казался скучным. Ну что в нем такого прекрасного? Жеманность, банты, всё розовое, писклявые голоса и глупые мечты сплошь про балет. И все они стукачки!