Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Дед на первых страницах моей жизни. Мы с ним в саду, на участке у его домика. Стоим у низкого, серого от непогоды редкого штакетника на границе владений, и дед говорит соседу, тоже старику, который курит папироску, стоя на своей земле:

– Цэмиколын цэмиколын цэмиколын.

Эти звуки повторялись после не раз, когда подходили другие люди, чужие, которых я прежде не видел – но вроде хорошие, раз дед не убивал их, как это делают обычно со злыми людьми. В кино, по крайней мере. Что это за непонятные звуки? Наверно, они про меня, раз дед кивает в мою сторону. Сосед-старик смотрит на меня и улыбается. Значит, я – правильный человек. У меня всё в порядке. Я доволен собой и жизнью.

Мне только было непонятно тогда, что это означало следующее: «А це – Миколин». (Ну или «Цэ – Мыколын».)

Я тогда еще не умел не то что читать, но даже и говорить. А когда ж я взялся за чтение? Сам не помню, а спросить уж некого. В два года, в три? В четыре? Я, кажется, не был вундеркиндом, я – такой, скорей, как я теперь это вижу, переученный, переформатированный – не полностью, но как-то, до какой-то степени – аутист, который при необходимости может имитировать общительность и, когда надо, выступать в амплуа рубахи-парня.

Мыкола – так дед звал человека, который иногда играл со мной и водил гулять. Он был тоже огромный и старый, но как-то легче, легковесней, проще, наивней. Через какое-то время, не сразу, я понял, что это мой отец. Он Мыкола – а я, значит, Мыколын.

Тот зеленый недофренч деда был, как я сразу заметил, заштопан на локтях. Какой-то толстой витой ниткой, не простой тонкой и прозаической, но солидной, внушительной, серой с переливами – поверх хаки-то. Эта штопка создавала объемность, во френче-вышиванке проявлялся некий дизайн-замысел. Из домашней тряпки он превращался таким манером в арт-объект, в сложную конструкцию, это уже был как бы принт, пусть и растиражированный, но всё ж с неповторимостью: художник своей рукой нанес несколько штрихов и теперь это уже не сошедший с конвейера анонимный ширпотреб, а бери выше – шедевр; ну, маленький шедевр.

Через много лет, кажется в 1993-м или в начале 1994-го – я помню, что была зима и я на своем 41-м белом «Москвиче» застрял в снегу у забора чужой дачи – я в одной из ее комнаток увидел такую же масштабную, объемную, почти художественную штопку на рукавах фланелевой ковбойки, красное с белым и, кажется, еще с синим, на протертых локтях же – Булата Окуджавы, к которому я по делу заехал в Переделкино. По простому делу – завизировать некий текст, написанный кем-то с его слов, для немцев: они что-то хотели напечатать про него, у себя. Конечно, им был интересен когда-то воевавший против них человек, который стал модным поэтом и певцом; это их как бы немного, чуть-чуть оправдывало, обеляло, вот, не всех же они убили, вон сколько осталось живых, и ненависти уже нет, да, может, и не было ее.

Дело мое было настолько простое, что предполагалось послать к классику шофера или вовсе курьера, но уж я вызвался сам, чтоб посмотреть на поэта, которого не видел к тому моменту лет уж десять, – и при надобности с его слов внести правку. И вот он сидел за столом, читал, а я ждал, смотрел на него и любовался этой ручной затейливой штопкой. Так прошло минут 20, после чего Окуджава сказал, что над этим текстом придется серьезно поработать и он этим займется на неделе, как только выдастся пара часов свободных. Делать нечего, я попрощался, вышел, завел машину – но выехать из глубокого дачного рыхлого снега не смог.

Поэт, провожая меня, стоял в дверях и наблюдал за моими попытками всё же выскочить на дорогу из бессмысленной грязно-белой каши – русский, значит, путь. Через минуту или три, когда всё стало ясно с моими жалкими попытками, ждать победы уж не приходилось, он подошел к «Москвичу» и уперся в него сзади, плечом – «давай, газуй потихоньку, а я подсоблю, подтолкну плечом!» Я выскочил из машины и решительно возразил, предложил поменяться местами, чтоб это он благородно и высокостатусно расположился за штурвалом, а я тупо по-рабоче-крестьянски толкал бы авто. Мне уж было известно с его слов, что машину он водил. Когда-то он рассказывал мне, в компании (пили водку и чай, на кухне, в доме его калужских друзей, старых, еще с тех времен, когда он был сельским учителем), то есть не мне одному, а еще кому-то, про то, что любит водить – поскольку это дает ему иллюзию свободы, вот именно что иллюзию, не более. Я много позже, получив права, оценил эту фразу. А у него-то прав не было! Как-то лень ему было их получать, он легкомысленно от этого отмахнулся. Когда его тормозили на дороге гаишники, он врал, что забыл права дома. Ментам в голову не приходило, что седой благообразный интеллигент-очкарик, с усиками, катается без документов, которых ему отчего бы и не завести – пойди да получи. Его всякий раз отпускали, даром, вяло пожурив. Так вот, той далекой зимой я приглашал его на водительское сиденье, чтоб самому залезть в снег и упереться в корму авто, зная, что он уж сможет аккуратно и в меру газовать – но классик решительно отказался и махнул в мою сторону рукой, давай, мол, за руль и не рассуждай, здесь он хозяин! Я подчинился. Окуджава лично вытолкнул меня на дорогу с непроходимой обочины, и я осторожно, чтоб опять не застрять, прополз по Переделкино и, выбравшись на торную дорогу, погнал в Москву. Сам Окуджава! Меня, грешного!

Френч, может, такой же, как и штопанный, я видел и еще на одном персонаже, который в доме моего деда был представлен черно-белой фоткой примерно 13 на 18. На снимке был только бюст, как на памятнике. Персонаж был, значит, при френче. И у него были густые усы.

Вид у чужого старика – может, это какой наш родственник? – вполне добродушный, но понятно, что дядя он суровый. Прическа у него была как у моего деда, но волосы погуще, пообъемней. Портрет был в темно-коричневой деревянной рамке, под стеклом, в котором где-то в районе, кажется, правой щеки персонажа имелся огрех – этакий горизонтальный эллипс сантиметра в два длиной, прозрачный, очерченный как бы контуром. Брак, как и заплата на дедовском френче – бедность не стыдная и не грязная, но чистая, аккуратная, видная издалека, не унизительная, просто люди вот так живут, по средствам, и не ноют, им не до перфекционизма и не до роскоши. По одежке протягивают ножки – и ручки тоже, вставляя их в штопаные рукава.

Когда я научился читать и стал складывать буквы, то меня потянуло к шкафу: он был справа от портрета, там стояли книжки. Так я, пододвинув к шкафу стул, а на него поставив табуретку, забрался на эту хлипкую пирамиду – и достал том, до которого мне было легче дотянуться. Открыв его, я под старинной темной крепкой обложкой увидел почти такой же портрет, что висел на стене, и он был подписан: «Сталин». Я был Мыколын, а тот – Сталин. Какого-нибудь Сталя. Или какой-нить Стали, вполне возможно. Сталя, Мыкола – это названия стоили друг друга. После, кстати, через много лет, я познакомился с двумя дамами, которые обе годились мне по возрасту – ну с некоторой натяжкой – в мамаши, и их звали так: «Сталина». К одной при мне обратилась ее внучка, причем так: «Бабушка СталИна!» С ударением не на первом слоге. Кроха была ли в курсе, отчего так звали старушку? Или она думала, что это просто редкое женское имя, не имеющее никакого отношения к усатому красавцу-упырю?

Труды и дни. Мне представлялось, что нежные годы я проводил приблизительно так же, как дед – свою старость. Вот пришло время копать огород – и старик выдал мне маленькую, сильно меньше своей, лопатку – впрочем, не игрушечную, а настоящую, весомую, никакой подделки! Сегодня я пытаюсь ее опознать по смутной картинке на дне памяти. Так, навскидку, это была саперная лопатка, разве только насаженная на длинный – длинней, чем штатный войсковой, – черенок. Я втыкал ее в землю, с силой, и дед смотрел на меня с одобрением – добре, хлопчик!

3
{"b":"734870","o":1}