Всякий раз, когда девочка опускалась на колени около матери на холодные каменные плиты, ее невольно охватывал какой-то мистический, благоговейный экстаз. Временами она и сама начинала испытывать жажду великих жертв и великих мук; а со стен на нее глядели суровые темные лица святых, в холодном воздухе, как в могильном склепе, носился легкий туман от курения ладана, и в синеватой дымке его высоко поднималось над головой ребенка почерневшее от времени большое деревянное распятье.
Лик Спасителя в терновом венце исчезал во мраке часовни, но у подножия его креста слабо мерцала лампада, и в ее колеблющемся голубоватом свете рельефно выступали пригвожденные бледные ноги Иисуса.
Ирина в порыве благоговейного экстаза страстно прижималась губами к этим почерневшим ранам, и вся ее пылкая детская душа была преисполнена неудержимой жаждой обречь также и себя на великие муки во имя Распятого, как это делали древние христиане.
Разумеется, со временем экзальтированная девочка сильно изменилась и перестала мечтать о блаженстве мученического венца древних христиан, но маленькая часовня в монастырском подворье с большим почерневшим распятьем оставалась по-прежнему любимым убежищем ее в минуты горя.
Вот и теперь Ирина стремилась туда, все с тем же нетерпением, как и в былые годы.
Седенький знакомый монах, уже сколько лет продававший в углу деревянные крестики и восковые свечи, приветливо кивнул молодой девушке, когда она входила в часовню и, откинув с лица креповую вуаль, быстро опустилась на колени пред распятьем. Молитва Ирины была несложная; она заключала всего несколько слов:
– О, не оставь, помоги, научи!
Но в этих немногих словах выливалась вся доверчивая, скорбная душа молодой девушки. Ирине чудилось сегодня, что она видит глаза Распятого, глубокие печальные глаза, обращенные на нее с тихой грустной лаской…
Немного позднее, когда молодая девушка снова выходила на улицу, туманное утро уже начинало проясняться, и на небе опять выглянуло робкое солнышко. Ирина медленно возвращалась домой, поглощенная всецело воспоминаниями прошлого, так неожиданно навеянными на нее дорогим письмом бабушки. Она и не заметила, как совсем машинально повернула в одну из главных улиц и вдруг, неожиданно для себя самой, очутилась перед каменным зданием с большой черной вывеской, на которой было написано золотыми буквами: «Семиклассный частный пансион для девиц г-жи Дальхановой».
– Барышня Фомина, куда это вы в такую рань собрались, к обедне, что ли, идете? – раздался над ней приветливый знакомый голос.
Ирина с удивлением подняла головку и вдруг, в свою очередь, радостно и приветливо улыбнулась. На верхней площадке лестницы, у парадной двери, стоял со щеткой в руках Никитич, старый пансионский швейцар. Когда-то этот Никитич играл немалую роль в ее школьной жизни. Все маленькие пансионерки его ужасно боялись и почему-то слушались едва ли не больше своих классных дам. Никитичу положительно было известно все, что происходило в пансионе, и он постоянно ворчал, когда кто-нибудь из детей забывал свои книги и тетради или опаздывал к утренней молитве.
Старый швейцар всегда особенно благоволил к кроткой, добросовестной Ирине, и теперь при виде траурного костюма молодой девушки он с искренним участием смотрел на свою бывшую любимицу. В маленьком уездном городке все новости обыкновенно расходятся очень быстро, а потому неудивительно, что Никитичу уже давно было известно, в каком бедственном положении находилась барышня Фомина, и добрый старик от души желал помочь ей.
Ирина еще раз приветливо кивнула ему головкой, собираясь идти дальше, но вдруг ее осенила счастливая мысль.
– Никитич, – спросила она нерешительно, останавливаясь внизу у лестницы, – а что, как вы думаете, Глафира Николаевна уже встала?
– Право, не знаю, барышня, сегодня ведь воскресенье. Кажись, проснулись, а только не выходили еще. Да вы чего это, может, повидать хотите начальницу, так я ей доложу сейчас!
– Ах, нет-нет, Никитич, не говорите, пожалуйста! – спохватилась Ирина. – Я не хочу беспокоить Глафиру Николаевну в свободный день, лучше я как-нибудь в другой раз зайду в ее приемные часы. Пусть она отдохнет сегодня!
Но старый швейцар, очевидно, думал иначе и вовсе не желал отпускать молодую девушку.
– И чего там в другой раз, барышня, – заявил он недовольным тоном, – когда можно и сегодня попытать счастье; спрос денег не стоит, примет так примет, a нет так нет! Идите-ка сюда за мной. Я вот сейчас доложу о вас!
Никитич с таким решительным видом распахнул перед нею парадную дверь, что молодая девушка не осмелилась сопротивляться ему и по старой привычке послушно последовала за швейцаром в большую пансионскую переднюю.
Никитич пошел докладывать, а Ирина с бьющимся сердцем осталась ждать его возвращения у дверей, ведущих во внутренние комнаты начальницы.
– Пожалуйте наверх, в рекреационный зал, барышня, сейчас выйдут! – весело объявил старик минуту спустя, возвращаясь с почтительно снятой шляпой из квартиры начальницы.
Рекреационный зал помещался этажом выше, в конце второго коридора. Ирина сняла пальто и, оправив на скорую руку перед зеркалом свое старенькое потертое черное платье, начала со страхом подниматься по лестнице.
Прежние воспоминания снова нахлынули на нее. Как хорошо был знаком ей этот длинный просторный зал, с белыми, под мрамор, холодными стенами, вдоль которых так однообразно тянулся целый ряд небольших черных стульев. Сколько раз прежде поднималась Ирина по этой самой лестнице, а между тем никогда еще молодая девушка не волновалась так сильно, как сегодня! Как примет ее Глафира Николаевна?! Что она подумает о ней?
С тех пор как Ирина отказалась занять место классной дамы в пансионе Дальхановой, ей ни разу больше не удалось побывать у своей прежней начальницы, и она была убеждена, что Глафира Николаевна считала ее очень невоспитанной и неблагодарной девушкой. Внезапное появление в пансионе, да притом еще в воскресенье, в неприемные часы, представлялось боязливой девушке непозволительной смелостью. Она готова была самым малодушным образом убежать обратно в переднюю и, наверное, так бы и поступила, если бы не боялась старого Никитича, который ожидал ее внизу. Ирина нерешительно уселась у входа в зал и начала в волнении обдумывать, что она скажет сейчас Глафире Николаевне.
Ей хотелось оставаться правдивой и в то же время было неприятно бросать тень на покойную тетку, у которой она так долго жила.
Молодая девушка решила приготовить в уме длинную обстоятельную речь, в которой она откровенно объяснит Дальхановой свое затруднительное положение, но при этом, однако, постарается вовсе не упоминать о Тулыпиной. «Нужно только говорить как можно спокойнее, не торопясь, не волнуясь! – убеждала себя Ирина. – Глафира Николаевна должна видеть, что я уже не маленькая и могу серьезно рассуждать о деле». Но, как нарочно, в воображении молодой девушки невольно рисовалась в эту минуту высокая статная фигура начальницы в неизменном синем шелковом платье, с гладко зачесанными на уши темными волосами и строгим выражением красивого, но всегда одинаково холодного и бесстрастного лица.
Среди пансионерок Дальханова слыла за справедливую и, пожалуй, даже добрую начальницу, но она привыкла держать себя несколько высокомерно, и потому дети скорее боялись и уважали ее, чем любили, и во всяком случае были всегда очень далеки от нее.
Ирина также боялась Дальханову и уже взрослой девушкой не могла отделаться от этого странного чувства.
«Начну так!.. – мысленно решила она. – Простите, многоуважаемая Глафира Николаевна, что без вашего позволения я пришла… пришла в воскресенье…» Но в эту минуту раздались в коридоре быстрые энергичные шаги, соседняя дверь раскрылась и на пороге ее показалась сама Глафира Николаевна.
На этот раз, однако, на ней не было ее обычного форменного костюма. Белый кашемировый капот красиво охватывал стройную фигуру молодой женщины, а черные волосы ее небрежно спускались за плечи беспорядочной густой косой.