Может быть, было бы интересно узнать, от чего именно Геринг, чрезвычайно обаятельный любимец берлинской публики, – даже в те годы, когда Германия уже вела явную и агрессивную войну против нескольких стран, – страдал больше: от физической боли, которую, спустя даже долгое время, доставляло ему ранение в паху, или от стыда? Как бы то ни было, к морфию он пристрастился после войны. Тогда еще наркотик помогал унять его физические страдания, но превышение всех возможных доз очень быстро сделало из легендарного летчика обыкновенного наркомана, побывавшего, к тому же, в сумасшедшем доме.
Впрочем, это никого не смущало. И Геринг, закрываясь по вечерам в одной из комнат своей новой шикарной квартиры, услаждал себя тем, что потреблял наркотики в огромных дозах, которые теперь приносили ему весьма зыбкое облегчение, даже несмотря на то, что для таких «уколов радости» у приближенного Гитлера был целый набор шприцов, изготовленных из золота. Ни один из допингов, который колол «дядя Герман», не давал ему того, что он жаждал – облегчения и возможности забыться, сбежать от реальности в темный угол ночи, как хотели избежать жуткой расправы и страданий и те, кого уже успели замучить и забить, сбросив, как скот, в выгребные ямы гестапо.
А ведь это было только начало, – и всего масштаба пролитой на землю крови, тогда, пожалуй, не знал никто, даже сам усатый гипнотизёр. Разница между ним, его рейхом и людьми, которые погибнут за все время его безумного наркотического правления, была лишь в том, что истинно человеческое ему было чуждо. Он был мелким и злопамятным, не чувствуя личной неприязни к полякам, землю которых захватил одной из первых, он просто расчищал пространство. Не для немецкого народа, который нужен был ему только во время словесных выступлений, а единственно для себя. Впрочем, это не мешало ему пламенно любить овчарку Блонди, которую он целовал в тёплый нос, в те минуты, когда что-то сродни человеческому поднималось из его бесконечной тьмы на поверхность.
Герингу требовалось что-то новое, другое…По его подбородку текла теплая густая слюна, идиотская гримаса исказила лицо, но во взгляде успел показаться след мысли.
Он все решил. Он знал, кто ему нужен, – этот тощий высокий Кёльнер, чья фамилия нелепо перекликалась с названием служек в трактирах и кафе.
Геринг видел его досье, и даже если не запомнил всего, – к этому он мог вернуться в любой момент, – то главное прочно засело в его памяти: Кёльнер был не кем-нибудь, а директором берлинского филиала «Байер», той самой фирмы, которая еще в 1898 году стала выпускать героин.
Рейхсмаршал улыбнулся как мог: решение было найдено, чету Кёльнер снова стоило пригласить в дом Геббельсов, где приближенные вождя собирались теперь все чаще и чаще. И вообще, – держать их как можно ближе, на поводке. К тому же, маленькая Агна Кёльнер, это прелестная девочка, весьма нравилась ему. Но – тут от беззвучного смеха тело Геринга заколыхалось, – малышу Йозефу, этому воробью с хромой лапкой, она полюбилась куда больше. В этом Геринг не сомневался, – он видел, каким вожделением горели глаза Геббельса в вечер первой встречи с фрау Кёльнер.
Видел он и то, как Геббельс, думая, что в толпе Груневальда на него никто не смотрит, не мог отвести свой черный взгляд от Агны. Словно не просто желал ее тело, но хотел большего – завладеть душой, высосать, смакуя, по капле из драгоценного сосуда, более всего в котором его, Геринга, пленяли чудесные глаза. Яркие и блестящие, они были преисполнены того огня, которого жаждет сердце. Если же сердца, как в случае с «великолепной четверкой» нет, – то желание греться у этого пламени меньше не становилось. Напротив, в том, чтобы погасить такой чистый свет, заключалась своя особая, извращенная прелесть и привилегия. И эту привилегию Геринг хотел получить для себя.
* * *
Свет в кухне зажегся и Эл порезалась. Вскрикнув, она поднесла палец к губам.
– О…черт, Агна, прости! – брови Милна сложились домиком и Элисон звонко рассмеялась.
– Все в порядке, всего лишь небольшой порез, – все еще посмеиваясь, она взглянула на Эдварда с гримасой боли и смеха, – я разбудила тебя?
Милн обвел взглядом кухню и улыбнулся в ответ.
– Тем, что резала в темноте яблоко? Да, определенно, стук ножа разбудил меня, – голубые глаза, невероятно яркие в электрическом свете, горели весельем и теплом, – все в порядке?
– Харри Кёльнер, довольно уже спрашивать меня об одном и том же, – Эл вернулась к столу.
Проходя мимо, она едва коснулся руки Эда, и он ощутил легкий аромат ее духов.
– Тогда поговори со мной, – Милн остановился слева от Элисон, наблюдая за тем, как она криво режет остатки яблока.
– О чем?
Нож стукнул о разделочную доску, и Эл, выбрав самый косой яблочный кусочек, начала медленно его грызть.
– Например, о твоем обмороке.
– Здесь все просто: мне стало плохо, только и всего. Я не люблю находиться в толпе.
– Эл? – понизив голос, Эдвард выразительно взглянул на девушку.
– Хорошо, что ты хочешь знать? – Эшби прямо посмотрела на Эдварда, наблюдая за его лицом.
– Что стало со Стивом и твоими родителями?
Элис покачала головой и отошла от Эдварда, остановившись напротив него.
– У Агны Кёльнер нет никакого Стива.
– Брось, Эл! Сейчас ночь, мы здесь одни.
* * *
Нолан и Эрин Эшби умерли от испанки в 1920 году, когда Стиву было четырнадцать лет, а Элисон – пять. Они жили в поселке Килтама ирландского графства Мейо, – там же, где и родилась Ли́са (так Стив называл Элисон). Дом, в котором жили Кэтлин Финн, сестра Эрин, и семейство Эшби, стоял на берегу озера Лох-Конн. Он был просторным и уютным, а еще из его окон были видны самые высокие клифы во всей Ирландии. Маленькая Элли могла день и ночь рассматривать их, а каждого, кто пытался отвлечь ее от этого занятия, уверяла, что в этих обрывах, разрушенных прибоем, живут древние эльфы и феи. По ночам они поют чудесные изумрудные песни, волшебный свет которых окутывает собой всю Ирландию, именно поэтому ее называют Изумрудным островом. И потому, что песни эти волшебные, услышать их может только тот, кто чист сердцем.
Так это было или нет, нельзя сказать наверняка.
В конце 1919 года, понимая, что оставаться в Ирландии, где тогда бушевала война, дольше нельзя, Нолан и Эрин уехали в Великобританию, откуда глава семейства руководил новой железнодорожной компанией, дававшей баснословную прибыль. Стива и Элли временно оставили на попечение Кэтлин, но уже в январе 1920 года, после трагической смерти Нолана и Эрин от свирепой испанки, она стала их единственным опекуном, и, рискуя, все же отправилась в Ливерпуль, туда, где их должны были ждать Эшби.
Дети не были на похоронах родителей, и не видели, как их опускают в землю. И может оттого Элисон всегда казалось, что они не погибли, а просто уехали далеко-далеко, туда, где не ходят поезда новой железнодорожной станции, которой управляет ее папа. Для нее, тогда еще совсем маленькой, родители остались большими эльфами из графства Мейо. Она отдала бы все на свете, чтобы только они вернулись с той стороны Луны, но, как бы долго она ни ждала, они так и не возвращались, и свое детское одиночество, огромное, как весь земной шар, и бесконечное, как красота Ирландии, Элли запомнила на всю жизнь. Удивительно, но ни Стива, ни Элисон испанка не коснулась, – может быть, забрав себе сразу обоих родителей, она намеренно обошла их стороной. Стив оставался в Ливерпуле совсем недолго, – уже в феврале он уехал в Итон, в котором ему предстояло четырехлетнее обучение и дружба с Эдвардом Милном, – долговязым и худым мальчишкой с блестящими глазами, чьих густых светлых волос с лихвой хватило бы на троих. После смерти отца и матери Стив чувствовал себя ответственным за маленькую Лису, и потому ему было особенно тяжело расставаться с ней в день отъезда в колледж. Но на протяжении всех лет, что он был в Итоне, они много и часто переписывались, и, хотя были далеко друг от друга, все равно росли вместе, сумев с помощью писем стать близкими друзьями, не ограничиваясь только лишь семейным родством.