Литмир - Электронная Библиотека

Год прошел, меня перевели в третий класс. Школу я не любил. В первый день каникул гулял до темноты. Фонари лили в сквер желтый свет, черные тени убегали из-под ног.

Сжавшись в комок, она сидела на пустой скамейке, обхватив голову руками. Я спрятался за дерево. Она стонала. Меня трясло, хотелось плакать и кричать, но я не мог издать ни звука.

Нужно что-то сделать… Погладить по голове? Я гладил шершавую кору каштана и шептал: «Зумруд! Зумруд!» С грохотом промчался вниз по улице грузовик.

Потом они вернулись в Киев. До революции квартира принадлежала моему прадедушке, но им оставили две комнаты. Бабушкины сестры вышли замуж: старшая – за ювелира, а средняя – за работника органов, но он застрелился, и тогда она вышла замуж второй раз – за горного инженера. А бабушка вышла замуж за летчика.

Дуры в сквере пели: «Мама, я летчика люблю!» Я помню, как они рвали ромашки: «Любит-не любит, плюнет-поцелует, к сердцу прижмет, к черту пошлет!» Летчик давным-давно пропал без вести. Вокруг скамеек валялась подсолнечная шелуха и белые лепестки.

Маму освободили от физкультуры и от всех экзаменов: у нее «было сердце» – так сказала Муся. Случались обмороки. И тогда школьный врач ее освободил. Всю жизнь она чего-то боялась, особенно когда бояться было нечего. Боялась за отца, который все время куда-то уезжал, потом за меня, а когда мы оба бывали дома и все было хорошо, боялась неизвестно чего, и это было ей тяжелей всего. И в детстве, и в юности бабушка ее опекала и берегла, а тетке внушала: «Ты можешь все, – как я!» И тетка ходила зимой без перчаток, с красными руками, и говорила: «А у меня руки не мерзнут, я как моя мама!»

Когда школа получила вещевой талон, серую шубку искусственного меха присудили тетке как «недостаточной отличнице». Через два года бабушка дотачала рукава мехом другого цвета – на манер отворотов, и шубка превратилась в «меховую куртку». Мама была очень красивая, и у нее было много ухажеров, но тетке нравился только мой отец. Когда приходили другие поклонники, она бежала в ванную, снимала с веревки бабушкины панталоны и демонстративно вешала их на батарею отопления – сушить.

В Израиле мама боялась воздушной тревоги – вой сирен доводил ее до исступления. Но, в общем, была всем довольна и очень хвалила страну и правительство. Она умерла от легочной эмболии, и когда в морге ее вынули из бокса, чтобы я мог опознать и подтвердить, что это и правда моя мать, на ее замерзшем лице я увидел хорошо знакомое выражение страха и удивления, с которым она прожила свою жизнь.

– Результаты?

– Вот: хищение материалов с территории пу…

– Какие там у них материалы на вашей «пу»?!

– С ума спятил? Там продукт питания тоннами в арык уходит!

– Вот тихо было… а…

– А теперь вылазки врага!

– Так голод в районе…

– Значит, не всех еще выявили!

– Работаем!

– А где этот самый… Который с костями…

– Убыл в город Алмалык, Ташкентской области! Я знаю о вылазках… На центральном базаре…

– Сюда его! А то получается – одно лишь руководство…

– Тут цех надо… Чтоб сублимировать… Кубики делать!

– Где я тебе его возьму?

У Муси был специальный зуб. Когда-то я думал, что их делают напильником. Потом оказалось, что такие зубы у всех сельских, а треугольная выемка образуется от лузганья семечек. Семечки грызли по вечерам при свете керосиновой лампы. Шелуху кидали в расстеленную на столе газету «Радянська Украiна». Каждую зиму Мусина сестра Катя читала книгу В. Каверина «Два капитана». Начинала в ноябре и к марту заканчивала. Книга ей очень нравилась. Газеты бережно хранила и растапливала ими печь. Как-то раз я поинтересовался, зачем она это делает, когда топит соломой. Ответа не получил. Сминание газеты происходило в строгом молчании. Солома вспыхивала, как порох, внутренность печи освещалась ярким светом, по стенам пробегали огненные сполохи, газета обращалась в черные лохмотья, а потом бесследно исчезала. Создавалось впечатление какого-то ведьмовского действа, с годами я укрепился в мысли, что так оно и было. Зимой топили торфом, который Катя упрямо называла «торт».

Политрук по ночам писал: то план политзанятий, то стихи. У него были старшие братья, и на свидания он ходил, когда наступала его очередь носить сапоги, а в сапогах, как известно, куда легче добиться взаимности.

Самого старшего брата расстреляли в шесть утра в августе 1952 года – он тоже писал. Но младший не узнал об этом.

Дедушкины стихи остались в ящике стола, а когда бабушка вернулась из Алмалыка, стола уже не было, а были матрасы на полу, и на них – незнакомые люди.

Вор сунул руку в форточку и плавно отжал задвижку. Отворил бесшумно, присел на корточки, вглядываясь. Потянул носом…

– Сиди не рыпайся… А то вниз полетишь, – прошептало в самое ухо. – Перед ним стоял мужик в нижнем белье, сам лысый, а в зубах окурок.

– Назад давай… потихонечку… Ты чего? – А тот дышал шумно, дрожал крупной дрожью, вцепившись обеими руками в белую ткань.

– Руку пустил – и назад! Ишь, развезло… Пусти, говорю!

Политрук достал спички и прикурил. – На, потяни! – И вставил окурок в смрадно лязгающий рот. – Ну всё? Да-ай сюда! – Погасил в пепельнице. Когда обернулся, в проеме было лишь небо. Зашуршало только вниз по водосточной…

– Им из Кнессета виднее…

– Значит, отдать этим уродам?

– Мир в обмен на территории!

– Не мир ты получишь, а…

– Попрошу не выражаться при раве Зеликовиче!

– Хорошо, только пусть он нальет!

– Там каких-то козлов нагнали с дубинками… Говорят, по головам бьют!

– Стрелять их надо! А мы сидим тут, четверо вооруженных мужиков, и только…

– При уважаемом раве Зеликовиче!

– Кого ты будешь стрелять – своих?

– У меня там две дочери!

– Как же ты их туда пустил? Это же дети!

– Пустил?! Они обозвали меня предателем!

– Я же говорю – стрелять!

– А солдаты – не дети?

За окошком вагончика летели лепестки акации и казалось, что это пошел снег. На полу валялся разнообразный инструмент, пахло бензином и финиковым самогоном. Мы начали около семи утра, и сейчас, – к полудню, грохот грузовиков по мостовой, влажные простыни в кухне, глаза Зумруд и четыре пальмы за колючей проволокой слились в одно: по-прежнему бухало сердце и скакали перед глазами оранжевые протуберанцы, но казалось уже, что так и должно быть…

– Сказано, что надо пить по четыре стакана, но не сказано, чего… Вот пусть уважаемый нам расскажет!

– Сказано пить, пока не возвеселится душа! Извлекай из зла добро, – как сказал Иермияху…

– Хорошенькое веселье!

– У тебя есть выбор?

В 1948 году в школе зачитали «Положение о школьной форме». После чего тетка нацарапала в первой попавшейся под руку тетради пародию на приказ министра просвещения УССР.

Теткин приказ касался поведения советской школьницы при отправлении большой и малой физиологической надобности и содержал излишние подробности. Тетрадь пошла по рукам, училка заметила, отобрала и побежала к завучу. Волна паники ударила по теткиной подруге – закоренелой двоечнице, уличенной к тому же в некоторых не по возрасту тяжких преступлениях против нравственности. Тогда тетка побежала в учительскую и «встала на путь деятельного раскаянья».

Бабушка была вызвана в школу в тот же день.

– Я кладу эту гадость под сукно! – заявила директриса. – Якщо нихто… никто не сообщит куда следует, это так и останется, а если… – она очень волновалась, – то… вам что, мало было вашего брата?

Бабушка никогда не повышала голоса и не говорила грубых слов (она окончила Фундуклеевскую женскую гимназию), сказала лишь: «Я всегда полагала, что ты умный человек, но я ошибалась!» Этого оказалось вполне достаточно – тетка рассказывала, что была «убита на месте».

7
{"b":"724119","o":1}