Горошко вообще мастер на все руки: унитазы – он! Кочегар запьет – он! Решетки – он! Демонтировать – он же! Водопровод, электричество – незаменимый человек. Даже паркет… Хотя в больнице всюду линолеум.
Пусть жена считает меня ненормальным – это ее дело.
Главное – не отрекается. Я ей честно все выложил: в больнице куда лучше! Чем на работе и дома. «А питание? Совести у тебя никогда не было!» – кричит она своим бесцветным голосом. Питание, и правда, отменное… Она у меня кулинар. И человек. Но у нас как-то теплее… Никто никому никаких претензий. Народ без всяких амбиций – какие могут тут тревожить надежды и упования? Разве что на лишнюю сигарету… И если кто кому скажет: «Дебил!» – то не обидно. Передачами «с воли» делятся поровну в обязательном порядке – это святое! «Город Солнца» – ей богу! О каком мечтал Кампанелла или кто там…
Белесым облаком надо мною пухлый живот, прикрывающий непроросший желудь. Я с наслаждением погружаюсь глубже в горячую воду, но кстати ли мои размышления о том, что художественное в художественном, как и в философском, отодвигает срок попадания автора сюда. Взять хоть того же Ницше…
Honorum[10]
Однажды, в начале апреля 1812 года, в тишайшем венском кафе, между яблочным пирогом и чашкой кофе, я обнаружил, что отцовское наследство исчерпало, наконец, свои возможности поддерживать тот образ жизни, какой я усвоил себе в университете. По недолгом размышлении, тут же, за мраморным столиком, я нашел выход из положения, какой открыло для себя целое поколение промотавшейся молодежи начала века: путем несложных манипуляций, на последние крохи был приобретен мною офицерский патент, и я присоединился к несметным толпам, двинутым по дорогам Европы железной рукой императора. Через две недели я очутился в Царстве Польском, в городишке, чье название навсегда выветрилось из моей головы. Опередив свой полк, находящийся еще на марше, я застрял в придорожной траттории, или по-здешнему корчме, где мои товарищи по несчастью коротали время в компании офицеров корпуса князя Шварценберга[11] за бильярдом, картами, курением трубок и сигар, крепкими напитками и однообразными дорожными разговорами. В случае внезапного начала военных действий, ввиду предстоящих в наступлении потерь офицерского состава, нам надлежало присоединиться к ближайшим воинским частям.
Суета и гам стояли невообразимые, и вскоре я потерял терпение и не мог думать ни о чем ином, как только о приказе. Мой денщик, долговязый костлявый бретонец (упокой, Господи, его грешную душу), с утра был отослан на станцию, и мы ждал его, как сыны израилевы ждут своего Избавителя. Изрядное уныние наводили на меня бредущие по дороге нескончаемые войска, и в особенности нарядные офицеры, гарцующие на сытых лошадях – уверенные, занятые своим делом… Приказа ждали со дня на день и каждую минуту. Заветное слово вот уже несколько раз вылетало из обрамленных усами ртов вместе с клубами табачного дыма – но все напрасно! – то были лишь пустые слухи. Удивительно работает в таких случаях курьерская служба – порядка тем меньше, чем более его требуется. Должно быть, уже в десятый раз попытался я обнаружить новое в трехдневной давности газетах, но потерпел очередное фиаско и обратил свое измученное внимание к бильярду. Крошечное зальце, куда был втиснут этот чуждый обстановке предмет (приобретенный, а возможно и позаимствованный нашим хозяином в каком-нибудь разоренном имении), едва вмещало его, так что у окна оставалось еще место для небольшого стола и десятка стульев, на одном из которых я имел честь восседать. Зальце это, отделенное от большего помещения, именуемого «людовой», служило своеобразным прибежищем тем господам известного сорта, которые после 19 июня[12] начали терять привычку чураться прочих. Всё и вся перемешалось тогда в Великой Армии, но внимательный наблюдатель обнаружил бы подобный кружок не только в любом сколько-нибудь многочисленном собрании военных, но даже и у походного костра, где передают из рук в руки медную кружку горячего напитка, отдаленно напоминающего кофе. Но и тут, «в салоне госпожи Рекамье», как не без сарказма прозвал комнатку с тесовыми стенами остряк Перен, аристократия являла весьма пеструю картину. Венгерский гусар, князь Золтан Фаркаш, обсуждал достоинства своей лошади с доктором медицины из Йозенфинума[13], профессором Адлером, аристократом более духа, чем крови, штаб-хирургом из мелкопоместных дворян, а изысканнейший маркиз Парни соседствовал с польским шляхтичем Ржевуским, человеком непомерного роста и аппетита, в малиновом кафтане с изумрудными пуговицами и чудовищной дедовской саблей на боку. Он оказался, впрочем, милейшим человеком, славным малым, чья простота подчас разряжала напряжение лучшим из существующих для этого средств – смехом веселым и освежающим.
Между тем за бильярдом разыгралось нешуточное сражение. Барон фон Ренк, проигравший с утра не одну партию, вот уже в который раз пытался взять верх над каким-то проезжим полковником, степенным и полноватым, как и все представители инженерной службы. Полковник, отдаленно напоминающий самого императора, к тому же имел двусмысленную привычку закладывать правую руку за борт сюртука, всякий раз, как ему удавалось поразить шар барона. Все это сказывалось на игре последнего, и без того излишне нервной и резкой. Зеленое сукно, продранное неловкими ударами кия, усыпанное пеплом и залитое красным вином, поразительно напоминало поле боя – по нем, наподобие ядер, беспрерывно летали щербатые шары, с грохотом сталкиваясь и отскакивая рикошетом от бортов.
И тут изменчивая фортуна склонилась вдруг благосклонно к слабейшему – шары расположились в порядке, дававшем надежду на неожиданный выигрыш. Бледное лицо фон Ренка побледнело еще больше, его усики-стрелки взлетели вверх вместе с коротким носом и верхней губой, обнажая лопатообразные резцы. И вот, вытянувшись во весь свой изрядный рост, отставив далеко назад одну ногу, он буквально прилип к столу, согнувшись почти пополам и вознеся правый локоть едва ли не к самому, довольно низкому, впрочем, потолку. В этой невероятной позе он замер на несколько секунд, примериваясь к шару. Его сослуживец, приятель и чуть ли не земляк, фон Буслов, взволнованный, кажется, не меньше самого Ренка, пытаясь вникнуть глубже в ситуацию, изогнулся за его спиной, всем телом как бы помогая последнему, при этом в руке он держал длиннейшую голландскую трубку. Многочисленные зрители замерли, вытянув шеи.
Странный треск предварил ожидаемый звонкий щелчок по шару, а вслед и глухой стук возвестил о фатальной неудаче фон Ренка – шар выскочил за борт. Оказалось, произошла нелепейшая случайность – тупым концом кий расколол фарфоровую чашечку трубки Буслова, что, возможно, сбило прицел. Еще мгновение Ренк оставался приклеенным к столу, не веря в произошедшее, затем вскочил, оглядываясь, ища причину, и наконец обнаружил ее.
– Какого черта! – дико вскрикнул он. – Нет, какого дьявола вы торчите у меня за спиной! Вы испортили мне игру! Вы, баварский боров!
Буслов залился огненной краской, запыхтел, поводя руками. Он был жалок и нелеп. – Что же вы молчите, болван! – надрывался Ренк – Да! Чертов болван! Я просадил шесть риксдаллеров! Последние шесть риксдаллеров!
Кто-то громко рассмеялся. Буслов нахмурился и вцепился обоими руками в искалеченный чубук.
Спектакль был как раз впору, десятки глаз следил за событиями, ожидая развязки. Из «людовой» на шум потянулся новый поток усатых физиономий. – Но… Карл! Ты не должен был… не должен был… – начал наконец Буслов – вы не имели права назвать меня болваном и… баварским… баварским… я офицер… одним словом, не потерплю даже и от вас…
– Да катитесь вы ко всем чертям! – с горечью крикнул Ренк. – Я вызываю вас! – закончил Буслов.