В доме деда я виделся со старшим братом, оканчивающим уездное училище и сестрой-гимназисткой. Среди их книг особенно нравилась хрестоматия с русскими сказками, я усаживался у окна с этой книжечкой и проводил время в одиночестве. Моё воображение было увлечено Иванушкой-дурачком, я с упоением читал по складам, путаясь в мелкой печати, чуждой привычному букварю. Иванушка забрасывает клёцками собственную тень, принимая её за живую. Иванушка рубит сук, на котором сидит. Дурачок совершает много забавных нелепостей, милых моему сердцу, потому что в своих похождениях он неизменно остаётся победителем-героем. К вечеру за окном – оно было обращено в соседский двор – раздавался смех, там появлялись взрослые девицы, они шумно и весело играли, не обращая на меня никакого внимания, но я, закрыв книгу, был весь поглощён сценой, с жадным любопытством смотрел в этот новый, и для меня волнующий, мир. Особенно меня привлекала одна девушка с удивительно милым болезненным лицом, она была грустна и молчалива, длинные косы чёрными лентами обвивали её тонкую шейку. Это видение, озарённое прочитанными сказками, вошло в сознание как образ русалки и долго преследовало меня в моих детских снах.
В часы обеда, часто и ужина, меня звали к столу, тогда по крутой лесенке я спускался вниз в спальню деда, служившую одновременно и общей столовой. Во всю длину комнаты обеденный стол с креслом деда посередине. Под потолком на улицу ряд окон, в которых то и дело сверкают пятки прохожих – помещение было полуподвальным. Передний угол в иконах, с негасимой лампадой, веткой кипариса далёкого Иерусалима, вербами и святой водой – дед за свою долгую жизнь два раза совершал путешествие ко граду Господню. Под иконами Библия, с которой он никогда не расставался. В другом углу, под ситцевым пологом, его деревянная кровать. Разговоров за обеденным столом дед не любил: приметив оживление в нашей стороне, он недовольно крякал, коротко бросал пословицу: «Хлебают не бают, а едят не говорят». Сестра указывала мне глазками в сторону деда, а я в смущении умолкал, забивая рот солониной. Приходил наш горбатый крёстный, старший брат отца, он всегда опаздывал. Перекрестившись поспешно в один угол, он громко сморкался в другой и усаживался на своё постоянное место. Почёсывая отвратительную плешь за ухом, доставал из кармана баранки и, поваляв их в холодных, всегда потных руках, наламывал в тарелку со щами. Рассказывая деду церковные новости, крёстный обрушивался на евреев и студентов, именуя их кидамиями и стрыкулистами.
Долее одного дня я редко задерживался в городе, тоскливо покидая книгу со сказками, окно в соседский двор.
На станции Поворино, рядом с нашей квартирой, открылось колбасное производство Смирновых. У нас в лавчонке под потолком висела обычно одна связка колбасы, теперь через щели забора во дворе я увидел горы этой продукции, почему-то пересыпанной белым порошком, после я узнал, что это была селитра. В таком изобилии колбаса вовсе не вызывала аппетита, а в горячем виде она была просто противна на вкус, от неё на версту несло запахом испорченного мяса, чеснока и других специй. Подружившись с сыном колбасника, я скоро проник на территорию производства. В отсутствие взрослых мы допускали непозволительные шалости: то забирались на гору колбас, задрав пальтишки, катались, то, выбрав колбасу поувесистей, сражались, колотя друг друга. Этим же способом преследовали жадных, отвратительных крыс.
Неподалёку от нашей лавчонки, почти в поле, жил другой мой товарищ по школе, у которого я нередко проводил долгие зимние вечера в тепле и уюте. Покончив с уроками, мы развлекались игрой в карты, грызли жареные подсолнухи. Совсем по-особенному гудел здесь в трубе ветер, как-то жалобно скрипели ставни на окнах, и что-то шумело у них на чердаке. А во дворе, на цепи, в своей холодной заснеженной будке непрестанно выл пёс. Всё здесь было во власти стихии. Зимой, в самые лютые морозы, забежавшим в посёлок волком была растерзана их несчастная собака. Выскочив за дверь, мы стояли на высоком пороге, наблюдая неравный поединок. Во все стороны летели клочья шерсти, снег обагрился кровью, жалобный визг и рычанье смешивались с лязгом цепи увеличивавшей беспомощность бедной собаки. В эту ночь я остался ночевать у товарища.
У моей матери была корова. Больную, лишённую молока, её решили прирезать. Заявился мясник. Первый раз мы, дети, присутствовали при этой жестокой казни, любопытство преодолевало страх. Привязав за рога к столбу обречённую жертву, мясник приставил к её виску тупой болт и со всего размаха вогнал в голову. Корова с невероятной силой метнулась в сторону, оборвала верёвку и, отчаянно вертя головой, обезумев от боли, скакала по двору. Мы бросились врассыпную кто куда, растерялся и сам мясник. Наш маленький дворик мгновенно был залит кровью. Не помню, как удалось мяснику прекратить эти страдания, но из нашей кухни мы долго слышали убийственный рёв и жалобные стоны бедного животного. После, усевшись вокруг мясника, залитого кровью, мы со страхом и отвращением наблюдали, как распоров брюхо и выпустив внутренности, мясник подвесил за ноги к перекладине нашу бурёнушку. На глазах она превращалась в кровяную тушу. Мужик работал с остервенением, сверкая белками глаз в нашу сторону, свирепо держа в зубах окровавленный нож. Мы не могли без отвращения есть жирные щи из этого мяса, но детская память коротка. Когда мать, по примеру соседского колбасного производства, приготовила её домашним способом, мы уничтожали полученное с большим удовольствием.
В эту же памятную зиму, в мрачном доме гостиницы, в одном из её номеров произошло убийство. Наутро собралась толпа зевак, приехал шумный урядник, врач в белом халате и с ним поворинский мужичок, знакомый бабушки Малаши, похожий по виду на разбойника, со странным именем Михелёк.
– Он потрошить будет, – загадочно говорила матери Малаша.
По окончании следствия, протоколов, допросов и процедур с телом покойника, Михелёк, освободившись, пришёл к нам в дом; за чаем с бабушкой Малашей страшный гость красочно расписывал подробности ограбления и убийства проезжего. Мы, дети, долго боялись нашего мрачного дворика и большого дома хозяина, всё чудились там крики и кровь.
Квартира наша с сырыми стенами и маленькими окнами была неуютна и нездорова. Насквозь промерзали углы, вечно топилась антрацитом железная печь, распространяя грязь и удушье. По ночам под полом начиналась возня крыс. Мать не любила кошек, по нашей просьбе появился котёнок, мы привязались к нему, обряжая в тряпки, как человека. Бедняжка погиб, крысы утащили его в подпол. В наших тапочках он был лишён единственной своей защиты – когтей.
Начальная школа, в которой я учился, представляла одну небольшую комнату. В тесноте размещались все три класса. Раздевалки не было, свои одежонки дети подкладывали под себя. Наш первый класс был самым многочисленным, он занимал половину всей площади – пять или шесть длинных неудобных парт, сдвинутых навечно, не давали убирать помещение. Вызываемому к доске приходилось преодолевать массу препятствий. Под другим углом сбоку располагались парты второго класса, их было меньше, они были короче и новее. Эти два класса писали исключительно на грифельных досках, и только старшие, в третьем классе, имели тетради; парты, кажется, две, были с откидным верхом, удобные, помещались отдельно в углу. Весь этот школьный инвентарь густо изрезан ножами многих поколений. Когда у старших был диктант, среднему классу давалась задача, а нам, малышам, учительница устраивала урок чистописания. Две-три буквы, начертанные рукой Марии Ивановны, служили образцом. Мне после городской школы эта обстановка казалась жалкой. Вызванный к доске читать вслух по букварю, я, по городской привычке, привыкнув к высоким потолкам, звонко орал во весь голос.
– Вот так и нужно читать всем, громко и отчётливо! – хвалила меня перед классом учительница.