В воскресные дни она сидит, бывало, на своём сундучке, сияя чистотой и обновами. Вкруг неё всё напитано церковными запахами: ладана, воска, лампадного масла и плесенью, слипшихся старых книг. В детской коляске возле бабушки Малаши мирно спит, посапывая, меньшой братец или сестрица. Бабушка Малаша пользуется досугом, в руках у неё неизменные спутники жизни: Евангелие, Псалтырь, Житие святых – вся её библиотека. Книги эти она читала без устали и, вероятно, знала наизусть. Её толстые губы шепчут слова молитвы, порой зевота сведёт рот судорогой, бабушка Малаша прикроет его одной рукой, а другой перекрестится. У очков одно стёклышко разбито, они покоятся на истинно русском, чуть вздёрнутом носу-картофелине. Дужки очков сломаны, вместо них верёвочка. На голове белый платок с чёрным горошком, разговаривая, бабушка Малаша выставляла одно ухо из платка к собеседнику. Громоздкая деревянная нога отвязана, рядом лежат валенок с больной ноги и костыль под рукой на всякий случай. Подрастая, мы озорничали, утаскивая её деревянную ногу, бабушка Малаша, рассердившись снимала со здоровой ноги валенок и посылала его нам вдогонку, затем обезоруженная, беспомощная плакала, грозясь всё-всё рассказать матери. Это действовало: встав перед ней на колени, мы просили прощения. Открывался сундучок, внутри выклеенный пёстрыми картинами образ Серафима Саровского-чудотворца уживался с лубочными изображениями Степана Разина и Пугачёва. Под новым, ещё ненадёванным платьем, приготовленным, как она говорила, к смерти, хранились гостинцы: дешёвые мучные конфеты, пряники, особо в узелке лежали семечки тыквы. Всем этим отмечалось хорошее поведение и покорность бабушке Малаше.
– Нате-кась! Пощелюкайте! – говорила она и совала каждому по горсти.
Оделив лакомствами, усаживала вокруг себя. Деревянная нога, костыль, валенки водворялись на свои места, начиналась беседа. В детское сознание с особенной яркостью входила тогда картина Страшного суда, мучений грешников в адском пламени, Геена Огненная – всякие страсти заставляли меня с отвращением плакать. Бабушка Малаша, прерывая, стращала:
– Петька, а придётся тебе, парь, лизать раскалённую сковородку, он, дьявол-то, нечистая сила, поди, радуется, глядя на тебя, кочерыжку свою готовит.
Заставляла молиться, указывая в угол: «А батюшка Вседержитель всё видит, всё знает, молчит и терпит».
Праздно бабушка Малаша никогда не сидела, на её мучительных спицах всегда торчал начатый чулок или варежка, предназначенные кому-нибудь из нас. Просыпался младенец, бабушка Малаша варила ему манную кашку на молоке, кормила с ложечки, вначале остужая, разжёвывая, а уж затем запихивала в рот сопротивляющемуся младенцу. Покорно ждёшь, бывало, своей очереди, глядя на соблазнительную, в розовых пенках кашу, глотаешь слюнки в надежде получить кастрюльку с остатками в свои руки.
Бабушка Малаша заботливо собирала всякие реликвии: иконки из Иерусалима, кипарисовые крестики с Афона, привезённые нашим дедом. Повсюду хранились вербы, пасхальные яйца, святая вода в бутылях. Из-за своей больной ноги бабушка Малаша не могла посещать церкви, и у нас в зале по субботам сооружался аналой, зажигалась лампада, свечи, и мы, став вокруг бабушки Малаши на колени, слушали её чтение. До сих пор в моём сознании звучит приятный старческий голос нараспев: «Се жених, грядет в полунощи и блажен раб его же обрядет бдяща…» или ещё «…радуйся невеста неневестная…» От всех этих непонятных слов, произносимых бабушкой Малашей, становилось грустно.
Ежегодно вначале зимы в наш город из Тамбовского монастыря приезжали монахи с чудотворной иконой – это было событие! Икона обносилась из дома в дом, по всему городу, причём каждый домохозяин сам приходил за иконой к соседу и с благоговением переносил к себе. Это шествие происходило почему-то в поздние часы, иногда даже ночью. Среди сонной обстановки зимнего домашнего уюта и тепла раздавался вдруг топот множества ног, распахивалась входная дверь настежь, и вместе с клубами морозного пара и холода врывалась пугающая толпа чёрных монахов. Отсветы фонаря на лицах, скуфейках, широкие ремни поясов, долгополые одежды и в движущихся огромных тенях сама чудотворная икона в блёстках золота, свечей, сладкого таинственного аромата, несущегося из тьмы навстречу: «Заступница усердная, Мати Господа Вышнего, к Тебе прибегаем…» Дикое разноголосое пение у порога производило ошеломляющее впечатление. Домочадцы лобызали по очереди чудотворную икону (Вышенской Божьей Матери), уже подхваченную на руки соседом; махнув два-три раза пустой гремящей кадильницей, сунув каждому под нос мёрзлый крест для целования, иеромонах направлял шествие к дверям. Бабушка Малаша оживала в эти короткие минуты, самозабвенно пела в голос вместе с монахом, суетилась со своей деревянной ногой и костылём возле чудотворной иконы, рвалась к ней, радостно плакала, беспрестанно крестилась, была вне себя.
На Страстной неделе, под самую Пасху, отец нанимал извозчика, и бабушка Малаша с детьми объезжала все городские церкви, прикладываясь к плащанице. Это происходило весной, в цветущее время года, когда тучи отвратительных насекомых отравляли нам радость. Эта мошка причиняла невероятные страдания, только бабушка Малаша была спокойна, призывая и нас к терпению.
Жизнь возле бабушки Малаши превращалась в сказку, от неё мы знали о существовании колдунов, домовых, ведьм и леших. По субботам в базарные дни к нам во двор въезжала клячонка, впряжённая в дровни или в телегу, смотря по сезону, в дом шли странные фигуры, укутанные с головы до ног в тулупы, платки, валенки – заявлялись гости бабушки Малаши с деревенскими гостинцами. При этих родственных встречах было всё: и смех, и слезы, накопившиеся новости изливались бурным потоком. Мы, дети, любили эти встречи, усаживаясь ближе к бабушке Малаше, получали из её рук подарки, жадно слушали не всегда понятные их разговоры.
– Анадысь! – восклицала гостя. – У тётки Арины снова появился этот… домовой любезный!
– Да, што ты гутаришь? – всплескивала бабушка Малаша руками и, переглянувшись, они шептались, недоступные детскому разуму.
– А у Альгуньки намедни… срамота-то какая приключилась, – гостья, захлёбываясь смехом, сморкалась в фартук.
– Да это у какой же? – допрашивала бабушка Малаша, вороша слабеющую память.
Гостья ловко подталкивала в бок бабушку Малашу, шептались.
– Деда-то Микитку, небось, помнишь?
– Ну, ну, – настораживалась бабушка Малаша.
– Помер! В Сорокоуст уже и поминки были.
– Царство ему Небесное! – скорбно шепчет бабушка Малаша. – Как же, вместе росли махонькими-то. – И слеза катится по её морщинистой щеке.
Так сидели они до тех пор, пока не поклонится им полуведерный самовар, отказывая в кипятке, тогда на смену появлялся большой деревянный гребень с комода. Бабушка Малаша снимала платок, роняя седую голову в колени гостьи, они устраивались искаться. Под оживлённую музыку гребня вновь возникала у них неторопливая беседа.
– Их, ха…ха… люди-то, люди какие были… бабушка родненька! – тяжело вздыхала гостья, нам становилось скучно, и мы убегали во двор к лошадям, жующим сено или овёс.
У бабушки Малаши был племянник, Вася Шапкин, революционер, он преследовался полицией, иногда заявлялся к нам в дом, бабушка Малаша давала ему денег, кормила, жалела. Однажды в зимний вечер, когда мы катались на коньках возле своего дома, к нам подошла красивая тётя, угостила конфетами и расспросила о бабушкином госте. Вскоре Васю арестовали, мы, дети, оказались невольными предателями. Отцу пришлось откупаться от полиции. После революции племянник бабушки Малаши сделался начальником где-то в Сибири, а теперь, между прочим, этот революционер, снова сидит в тюрьме за свои убеждения. Таковы превратности судьбы.
По случайному совпадению, таким же одиноким был наш крёстный, горбатый старший брат отца Иван Александрович. Мой отец, здоровый, видный мужчина, был выпущен в свет, видимо, «вторым исправленным изданием». Крёстный занимался мелочной торговлей, в его лавчонке детей привлекали сладости; чего только не было в конторке под стеклом: и разноцветные сосульки, и маковки, и вишенки на проволочках, и сахарные бутылочки с ликёром, и коричневые рожки с необыкновенно твёрдыми косточками внутри наподобие чечевицы, но особенно привлекало нас лакомство, немилосердно вязнувшее в губах, так называемая кус-халва, расфасованная палочками. Память не сохранила мне случая, чтобы крёстный угощал нас чем-нибудь, он был исключительно скуп. К его лавчонке примыкала «теплушка», где крёстный жил – мрачный чуланчик, лишённый дневного света. Койка с вековым матрацем занимала почти всю площадь. Запахи воблы, чесночной колбасы, керосина создавали обстановку удушья. Керосиновая лампа освещала неприглядную обстановку старого холостяка. Лубочные изображения святых и всего царствующего дома украшали копчённые стены вместе с низками кренделей.