– Ели.
– А остальные спят уже?
– Ага.
– До́бро. Пойду тоже умоюсь да прикорну.
– А чего долго-то так сегодня?
– Дак… – мама на минуту задумалась, говорить ли дочке про происшествие или нет.
«Испужается ведь за меня ишшо, устроят с Сашкой караул, знаю я их. Не буду пока, обожду. Опосля расскажу. Добро всё, не надумывай ничего себе лишнего».
– Посчитать деньги-то? – спросила Нина.
– Шла бы зауснула22, сама пересчитаю.
– Дак давай посчитаю, всё равно в школу завтра не надо.
– Ну, посчитай втожно.
Дома, вблизи, ясно было видно: мамины глаза сияли от счастья, на щеках играл румянец, даже будто морщин стало меньше. Мама вышла из горницы.
Нина вытряхнула содержимое сумки на половик. Монеты посыпались на полосатую дорожку, следом прошелестели купюры, в основном жёлтые рублики и зелёные трёшки. Она принялась раскладывать их по стопкам, но постоянно сбивалась: мысли то и дело возвращались к Сашкиным словам. Как он мог?! Сбежать вот так, запросто, без неё, махнуть на неё рукой, будто она и не друг вовсе, а так, пустое место, одно разочарование. Она же была на его стороне!
«Ещё и предательницей назвал, – думала она и злилась ещё больше. – Мне из-за него маме пришлось наврать. Ведь я ж за него всё, всё отдам, всё сделаю, в любую драку ввяжусь. А он… Сам он предательница! Тоже мне, старший брат называется! Сбежал! Сбежал без меня, будто мне хочется на маминого хахаля смотреть! Я, может, тоже тут главная!» – И она ударила своим острым кулачком по половику. Монетки вздрогнули на полу, и пирамидки рассыпались.
«Никогда его не предам, он же знает!» – Она встала и подошла к окну. На улице было тихо и пустынно. Луна, полупрозрачная и грустная, таяла на глазах в сиреневом зареве.
Нина почувствовала, как сжалось сердце, по коже побежали мурашки, внутри стало холодно и тяжело, будто колодезным камнем придавило. Она поёжилась, растёрла предплечья, всмотрелась в дорогу, в ту сторону, куда направился Сашка.
«Ну ушёл из дома – почему мне страшно-то? Пятнадцать ему, не пропадёт, чай, не маленький. И на дворе – лето, друзей у него полным-полно, так что любой сеновал или чердак как дом родной».
Она вернулась к деньгам, села на дорожку и опять стала пересчитывать магазинную выручку, но мысли не давали покоя.
«Вдруг он не вернётся? Сделает сейчас что-нибудь… ужасное…Прямо сейчас! Какую-нибудь глупость. Прицепится к поезду и уедет или ещё хуже – сорвётся», – она поняла, что в который раз уже перебирает стопку с рублями, но никак не может посчитать.
«Да, вообще, куда он пойдёт? Босиком, без куртки, без денег? Ведь он нарочно сейчас что-нибудь найдёт, любое худо. Всё, что угодно, лишь бы больнее. Ему».
Страшная догадка пришла ей в голову, и она повторила вслух:
– Лишь бы больнее ему.
Мурашки пробежали по телу новой волной. Нина посмотрела на свои руки. Еле заметные, тонкие прозрачные волоски на коже встали дыбом. Она опять растёрла себя ладонями, потом с трудом досчитала деньги, перевязала купюры резиночками и сложила их обратно в сумку.
Из мальчишечьей светёлки раздался невнятный голос Тишки. Нина прошла в детскую: одеяло с братишки сползло на пол, он спал нервно, подёргивая ногами и руками, будто бежал во сне. Нина, подоткнув уголки, тихонько укрыла его. На Сашиной кровати она скатала одеяло в рулон и накрыла его и подушку простынкой.
«До утра никто не узнает, а утром я его найду», – подумала Нина и вошла в девичью.
Галя спала, свернувшись в комочек. Нина переоделась в сорочку и тоже легла. Мысли не давали спать, толпились и мешались в голове. Теперь она думала о маме. То ей казалось, что она на маминой стороне: та столько лет жила одна и заслужила быть счастливой. То её злило, что мама никому не сказала про своего ухажёра – ясно же было, что они не первый день вместе. Они тут с братом сидели, волновались за неё, беспокоились, а оказалось, что мама просто ходила на свидание. Сашка был прав, мама могла хотя бы сказать.
«Не буду спать, дождусь её, всё ей скажу», – решила Нина.
Потом её мысли опять переметнулись на брата. Вспомнилась его высокая худая и несуразная фигура на дороге. Босой, в штанах, еле достающих до щиколоток, с нескладными длинными руками, которые, однако, весь посёлок уже называл «золотыми»: второй, после их отца, на селе мастер по столярному делу. Нина любила заходить к нему на чердак, где он устроил мастерскую. Бывало, поднимется и видит, как брат разговаривает с простым кряжем, будто с живым человеком, поглаживает его, ласково, по-доброму, а потом обтесывает топориком – и на верстак: вжих! Вжих! Стружки летят, золотятся в свете солнечных лучей, а Саша строгает и насвистывает какую-нибудь песенку. Погладит чурбачок довольно, присмотрится, да с такой любовью, будто видит он в этом полене не дерево, а душу родную. И дерево в его руках – податливое, отзывается, радуется своему преображению: охотно скидывает с себя шершавую, с чечевичками, кору, обнажая золотистый луб. Глядишь – и вот оно уже сияет белой сердцевиной, ещё пара лёгких движений – и становится чурбачок то табуретом, то скамеечкой, а порой и столиком для швейной машинки, и всё ладно, добротно, на века.
Нина вздохнула.
«Всё-таки самый лучший на свете брат у меня. Завтра с утра пойду его искать», – решила она и провалилась в сон.
4
Варя проснулась. В комнате было светло и тихо, только размеренное, еле слышное тиканье часов доносилось из горницы.
«Господи, как же отрадно, как всё хорошо!» – сладко подумала она, потянулась, выгнула спину и попыталась дотянуться носочками до металлических прутьев кровати. Одеяло соскользнуло, обнажив ноги.
«Утром, у излучины», – Варя вспомнила, как крепко он обнял её вчера, поцеловал в губы. Сердце учащённо забилось, тело пробудилось, будто от щекотки невесомого пёрышка.
Проголосили петухи, эхом отзываясь со всех сторон посёлка.
«Четыре уже, пора…»
Она тихонько встала, накинула халат, помолилась перед божницей. На душе было необычно легко и радостно.
«Словно ангел по душе босиком пробежал», – прошептала она себе, на цыпочках пробираясь на кухню. Ранняя заря осветила розовато-оранжевыми всполохами грубую старую скатёрку, печь и стены с давно выцветшими обоями. Варя раздвинула ситцевые шторки и выглянула на улицу. Тонкая струйка дыма показалась из трубы близлежащего дома, петух важно ходил по крыше соседского курятника и приглядывал за порядком ― леспромхоз просыпался.
– Ах, до чего же энто всё любо! – невольно вырвалось у Вари, и она открыла форточку.
В избу ворвался свежий воздух, смешанный с утренними деревенскими звуками: хлопающими дверьми сараев, кудахтаньем кур, мычаньем коров. Она услышала плеск воды, фырканье и бас соседа: «Ух! Хорошо! Ух! До́бро!»
«А ведь и правда – как всё хорошо, как всё до́бро!» – Варя протанцевала от окна, что-то мурлыча себе под нос.
Затопив печь, она водрузила на неё чугунок с водой, подошла к рукомойнику, умылась и стала внимательно рассматривать себя в зеркало. Нечастые золотистые веснушки-крапинки на носу словно прыгали, играя с солнцем в переглядки. Две параллельные прямые чётко прочерчивали по горизонтали высокий лоб. Она потёрла их – не исчезли. Варя вздохнула, безжалостно нащипала скулы – щёки порозовели.
«Так-то так, – улыбнулась она своему отражению. Мелкие морщинки тут же окружили глаза лучистой сеточкой. ― Предатели, можно подумать, я улыбалась столько раз, сколько вас тут повысыпало…»
Она взяла детский крем и жирно намазала им лицо.
– Ишь, развелись, от я вам! – сказала она вслух, но тут же рассмеялась.
«Вот я, тетёха… самой уже под сорок, а выпендриваюсь будто девчонка», – застыдила она себя, заплела косу, свернула её в улитку на затылке и опять стала напевать.
Легко она проскользнула в погреб, набрала в миску картошки, моркови, выдернула луковицу из связки и, окрылённая, принялась готовить. Картофелины крутились в её руках, словно в вальсе, в считанные секунды освобождаясь от своей кожуры.