— И что теперь?
— В полночь нужно сесть на поезд из Труро. Слушай, я собираюсь взять интервью у помощника капитана, которого поселили в коттедже напротив. Ты узнал у этого человека все, что можно?
— Ага. Похоже на то. Вот только… Эти заметки…
— Достань его фотографию, если получится. Вставим в статью. Вернусь через двадцать минут.
Снова предоставленный самому себе, молодой репортер опять перечитал свои записи. Это было его первое задание, и он не хотел провалить его. Он посмотрел на часы. Затем тронул Блэтчфорда за рукав.
Старик повернулся. Его взгляд с наступлением вечера стал более дружелюбным и доброжелательным.
— Да, парень?
— Большое спасибо, мистер Блэтчфорд, вы очень помогли. Нет ли у вас случайно собственной фотографии, свободной от авторских прав, которую вы могли бы нам предоставить?
— Что ж, парень, у меня есть снимок всего отряда спасателей, сделанный в августе прошлого года, там я вместе с остальными. Он подойдет? Не знаю, свободен ли он от того, что ты говоришь, но я вас не засужу, если что.
— Спасибо. Отлично подойдет. Мы скоро уезжаем, может, вы его принесете? Э-э-э… я… Когда я просматривал записи, мне пришло в голову, что есть небольшое противоречие, так сказать, между… э-э-э… — Под пристальным взглядом Блэтчфорда он запинался и колебался, но набрался храбрости и выпалил: — Послушайте, мистер Блэтчфорд, у меня тут записано. В начале разговора вы сказали: нельзя было терять ни минуты, спасая этих людей с тонущего судна.
— Так и было. Так и было.
— Да, конечно; очень хорошо. Но при упоминании мальчика — заметьте, я только пытаюсь это прояснить — вы сказали, что его спасли позже, много позже, группа спасателей, которая поднялась на борт судна. И вы говорили об этом так, будто это в порядке вещей. Видимо, так оно и есть, но если, как вы сказали, нельзя было терять ни минуты…
— Всё так. Всё так. — Суровое обветренное лицо слегка дернулось, глаза сверкнули. — Мы не могли терять ни минуты. Мы получаем по фунту за каждую спасенную жизнь, когда запускаем ракету. Оставаться на судне достаточно безопасно, если оно не разбилось. Естественно, оно могло разбиться, но так или иначе мы были настроены забрать всех. Начинался отлив. Еще час, и они сами могли бы сойти на берег. — Блэтчфорд обменялся парой прощальных слов со своим приятелем, выходящим из бара. Затем снова повернулся к репортеру. — Рад был познакомиться с вами, господа, но, пожалуйста, не пишите об этом в газете. Люди могут посчитать это странным. Но я человек честный, а вы задали мне честный вопрос. Иногда у этих берегов происходят разные странности, и не наша вина, что мы всю жизнь провели поблизости.
После ухода репортера тетушка Мэдж вернулась на свое место у камина, осознав, что метала бисер перед свиньями. Она сожалела, что она напрасно пыталась многое объяснить; у этого человека души не больше, чем у любого другого из стада. Не стоило ожидать от него чувствительности и понимания, ведь очень немногие обладают достаточным умом, способным оценить ее доверие. Только Перри полностью разделял ее образ мыслей. Они с Перри были родственными душами. Он пропал в водовороте корнуольского моря, и она больше никогда его не увидит. Эта мысль глубоко ее опечалила.
Правда, ее еще слегка тревожили воспоминания о том, что в конце между ними не все было гладко, что в смелых попытках спасти ее он, похоже, обезумел. Но ее мозг быстро избавился от этих воспоминаний. Каждый раз, когда Мэдж думала об этом, контуры становились все менее четкими, события освещались более мягким светом.
Скоро она совсем забудет об этом, убеждая себя, что это неважно и не влияет на их глубокие и сильные любовь и взаимопонимание. Только Перри все знал. Или не совсем все, но она считала, что он все понял. Когда-нибудь в скором времени Мэдж собиралась во всем ему признаться. Теперь этого никогда не произойдет.
В доме напротив репортер в очках писал заметки и размышлял, как охарактеризовать акцент мистера О’Брайена. Всего пару раз, пока он прислушивался к потоку речи помощника капитана и сравнивал его основанную на фактах резкость с ветреными колебаниями миссис Вил, он ощутил прилив беспокойства, как иногда случалось, когда на скачках он под влиянием порыва ставил не на ту лошадь: своего рода душевные терзания из-за излишних размышлений.
И не сказать, будто он осознал, что пропустил нечто, способное пролить свет на кораблекрушение, но пару раз ему показалось, что человек более сообразительный мог бы истолковать эту историю по-другому. Миссис Вил скучна, но в ней есть нечто странное. Сначала он внимательно наблюдал за ней и внимательно слушал, стремясь уловить смысл, скрывавшийся за ее словами. Но потом сдался, потерял интерес и вышел из себя.
Итак, Мэдж Вил сидела у камина, так и не раскрыв свои секреты, а репортер сочинил статью, опустив главную часть истории. Позже он в ярости и сожалении кусал ногти.
Когда впоследствии он размышлял об этом, то утешался тем, что, будь на его месте человек поумнее, он все равно не сумел бы ее понять. Никто бы не справился.
Ее мозг был подобен пыльной комнате с запертыми дверями, где спертый воздух стал нездоровым из-за отсутствия контактов с внешним воздухом. Задвижки и замки ее эгоизма перекрыли все трещинки, через которые ее мораль могла соприкоснуться с моралью других людей. Ее банальная, разъедающая и опасная сущность жила в этой комнате как заключенный, свободный в определенных границах, огораживая себя самообманом и отговорками, воображая собственные победы, замышляя свои удовольствия, жирея и разрастаясь как слизень под камнем.
Только в последние несколько дней, впервые за многие годы, события, особенно новости, которые принес Энтони, распахнули некоторые двери настежь, и теперь они покачивались. Мэдж поспешила снова прикрыть их, ее измотанный разум отшатнулся от прикосновения холодного воздуха. Она сопротивлялась, как недовольный калека, с которого сорвали постельное белье, вцепилась зубами и ногтями, чтобы снова укрыться и защититься. Ей это удалось, но только потому, что она признала существование тревожащих фактов за ширмой. Даже сейчас они никуда не делись, и Перри настаивал на том, что по своей природе они не останутся бесплодными, а будут расти и дадут плоды.
И чтобы совладать с ними, потребуется много усилий.
Вот почему сегодня вечером она чувствовала себя одинокой и потеряла равновесие. Вот почему так много сказала глупому репортеру с пристальным взглядом, разговаривала вопреки собственной натуре, жаловалась на жизнь, оправдывала и жалела себя, призывала его похвалить ее поведение, в какой-то степени сделала его наперсником. Но это неважно. Она ничего не выдала. Репортер ничего не понял. Только лишь оттого, что Мэдж поговорила с ним, чувствуя свое умственное превосходство, она успокоилась. Вдобавок и облегчение от того, что она наконец-то выговорилась, внушало уверенность. Перед уютным теплом огня и мерцанием отражений она задремала.
Мэдж очень устала. Задремав, она думала о сестре, высокой привлекательной девушке, в которой объединились все достоинства семьи. В полудреме Мэдж вспоминала, каким странным образом сестра лишилась перед смертью красоты — щеки запали, и вылезло столько красивых белокурых волос. Их семья славилась белокурыми волосами; ее мать могла ими похвастаться до самого конца. Мэдж вспоминала о матери и о том, как в один год та была ей необходима, на следующий оказалась лишней, еще через год — неприятной, а на четвертый — ее вдруг не стало. Один, два, три, четыре года свалились, как спелые сливы с дерева; как мухи, падающие с липучки.
Она начала думать о липучках и о мухах, которые умирают и падают, словно годы. И в сонных мыслях начала путать людей и мух, мух и людей, так что каждый имел для нее одинаковую важность.
Она иногда и раньше так делала; это был удобный выход из многих моральных тупиков; ее мысли часто повторялись таким образом, складываясь в собственную рутину и софизмы. Чем старше она становилась, тем менее реальными становились дела других людей, тем легче было свести не касающиеся ее заботы всех живых существ до одного уровня тривиальности и незначительности.