К тому времени, как перебрались в Курбатиху, уже не принуждали ликвидировать частных коров, однако покосов не выделяли – за потравой строго следили… А двор в Курбатихе не достроен, сена на зиму не запасли, а что и запасли – осока, картошка не уродилась, дай Бor, до новой хватило бы семье. И вот тогда, поразмыслив, и решили свести корову со двора – грудных детей нет, поросят нет, а для себя можно покупать молока в колхозе – куда как гоже.
Поплакала – жаль корову, но скоро успокоилась. Ванюшка оставался у Нины. Но именно тогда Вера, наверное, впервые так остро пережила житейскую усталость.
А потом… потом начали «задабривать рублем». Слыханное ли дело: в колхозе оплата наличными! Раков предложил Вере дояркой – на машинное доение. Она согласилась, и в первый же месяц заработала шестьдесят рублей. Это показалось чудом. Вот когда только и жить? Но, как говорится, есть лицо, а есть и затылок.
* * *
В то ненастное утро 22 мая, когда Вера невольно проснулась и, поворчав на рыбака, повернулась лицом к стене – досыпать, – она ощутила мгновенно прихлынувшую со всех сторон тревогу. Тревога была подсознательной и, казалось, беспричинной – ни за детей, ни за мужа, ни за себя – тревога предчувствия, а чего – не понять. Дыхание отяжелело, озноб ветерком пробежал по телу.
Но стукнула тихо дверь – и Вера резко смахнула с себя одеяло.
В тревоге она смотрела поверх занавесочки в боковое окно – так и есть: пошел в деревню, за бутылкой. И точно уходил не Борис, не её муж, с которым они прожили под одной крышей более двадцати лет, и в комнате рядом спят не их сыны – и вообще жизнь эта только помстилась в рассеянном или больном воображении… Что происходит, с ним – что?
Первое желание: одеться, бежать следом, догнать, остановить… А потом уж и посрамить эту торгашку, коя ни свет ни заря спекулирует зельем.
Вера метнулась в горницу, сорвала со стула халат, да только так с этим халатом в руках и застыла: куда, зачем бежать, ловить за рукав мужа, учинять сором, зачем же мужа-то славить – или он пьяница, или не семьянин, или только о себе печётся – тогда на ком всё и держится?.. Господи, да можно ли так-то мужика губить, когда и сам гибнет.
Боже, Боже, что они оба видели, кроме нужды и лишений? Слезы, немилосердные нужда, голод и тяжелый подневольный труд. А потом дети – и новый круг лишений… И все-таки жили, и жизни радовались, и согласны были бы вот так до конца и прожить, лишь бы войны не было – вот оно, рабство холодной войны, рабство угрозы, просто рабство – страх… И Борис, добрый семьянин, любимый и любящий муж, никогда не унывал, а уж выпить лишнего – нет. Казалось бы, и нужды пережили, и утраты пережили, и стройку смогли – перебрались в Курбатиху, но обрушились на мужа две пагубы, одна хуже другой: стал хмуро пить и впадать в затяжное уныние… А может, переезд страшит – города боится. Так ведь, напротив, загорелся… Господи, да что с ним?!
А Борис почувствовал и пережил уныние ещё в Перелетихе, при жизни Лизаветы. Тогда он вдруг уяснил, что надо обрубать корни, сниматься с места в любом случае – и это от него уже не зависит… Стройка и переезд, казалось, заслонили всё. Перебрались в Курбатиху, а уныние – как двойник, как тень, следом: то дом холодный, то работа не та, а теперь и вовсе прилипла нуда – уехать.
У Веры протекало иначе: сначала она пережила невозможную усталость, когда же наконец перевела дыхание, то вдруг увидела, что и постарела, и одета по-нищенски, и в доме, кроме стола да табуреток, нет ничего. И как так жили, и как так жить? Нет, надо что-то менять, и уж тем более когда такая подмога в городе – Алексей, не сегодня завтра из комсомола в райком партии… И уже казалось, что уныние и неудовлетворенность исчезнут лишь с переездом в город.
Вера подняла взгляд и не тотчас поняла – что такое? В дверях боковой комнаты стоял Ванюшка – разомлевший и ещё сонный, с широко раскрытыми глазами. И Вера, забыв, что халат её у неё на коленях, улыбнувшись, невольно потянулась к сынку.
Ванюшка бычком ткнулся матери в грудь, на мгновение замер, и, вздохнув глубоко, тихо сказал:
– С праздником, мама…
Вера растерялась и даже не нашлась что ответить. «Господи, да в кого ты у нас уродился», – подумала она, и острое чувство стыда кольнуло ей сердце, и тревога вдруг представилась именно недобрым предчувствием, связанным именно с Ванюшкой. Она крепче прижала к себе сына и, целуя его голову, так отчетливо и ясно вдруг представила: стоит лишь отпустить от себя малого, как с ним тотчас и случится что-то невероятное, и не понять – страшное, губительное или чудесное и радостное.
– Сыночка, – наконец сказала она просительно, – ты только учительницу не поздравь с праздником. Да и какой праздник – такие-то праздники каждую неделю, этак ведь и вся жизнь в праздники обернется… А ты сходи, сходи, куда проснулся, мы с тобой вместе ещё и поспим…
Ванюшка так и льнул к матери, и подрагивал, и похихикивал тихонько, тычась лицом в подушку. Его пьянил неповторимый и такой родной с незапамятных времен запах материнского тела, и ему было радостно жить – и это тоже воспринималось праздником.
А мать играла с ним: поглаживала, легонько прихватывала зубами то ухо, то щеку. И ей было празднично, однако тревога не выходили из сердца.
Сын нежился, сын льнул, но стоило ему на минутку прекратить возню, как он, уткнувшись носом в бок матери, почмокав губами, уснул.
А Вера теперь уже думала не только о Борисе и о переезде в город, думала о Ванюшке и Нине.
2
Вера знала сестру куда как хорошо. Она всегда была первой, кому доверялись тайны. Нина советовалась с ней даже о том, о чем не советовалась с матерью. Только ведь чужая душа – потемки: ускользнула младшая сестрица, обернулась тайной – её точно подменили – и все это после пoхopoн матери, после того, как Нина осталась в Перелетихе одна. Первые годы Вера чаще смотрела на сестру как на воспитательницу Ванюшки, и оценивала её, и судила о ней – через сына: хорошо сыну – и Нина xopoша, и все хорошо.
А Ванюшке, правда, было хорошо: елось и пилось сладко, спалось мягко, жилось легко. И всё бы ладно, да только вот Нина замкнулась – и Ванюшка заодно. Улыбчивый, ласковый, а скрытый. Бывало допытывается отец: куда это вы ездили на две-то недели, где были, что видели? – молчит сын, плечами пожимает да улыбается. Лишь однажды рассказал: в Москве были – в метро катались, в зоопарк ходили. А куда ещё ездили – оба молчали: наша, мол, тайна, секрет. Но ведь и в этом дурного нет ничего. Зато Ванюшка из-под крыла крёстной изо всех детей в классе выделялся – он да ещё дочка Ракова.
Радовалась Вера за младшего, но и тревожилась: а ну как совсем отобьется от дома. Но тревога эта исходила из самолюбия: вот ведь как, от матери-то родной… Однако тревога жила, тревога не уходила, и когда явилась мысль уехать из Курбатихи, Вера поделилась тревогой с мужем:
– Ой, Борис, мил-человек… заждалась, рассудить надо.
– И рассудим. Об чем только вот – не знаю, – шумно вздохнув, ответил Борис. Он только что пришел с работы, усталый и в сомнениях. Весь день из головы не выходил разговор с шуряком. Алексей давно уже и о чем угодно говорил так, что перечить ему было бы нелепо: и родной, и с житейским опытом, да и то не шутка – первый секретарь райкома комсомола. А тут как обушком по голове: «И что ты, Борис, нашел в этой Курбатихе – полсотни рублей в месяц? Да у нас вон девки после школы на «Автоприборе» по сто двадцать и в белых халатиках ходят. Продай ты свой дом, за эти же деньги и купишь в городе – живи городским, и мужикам твоим перспектива». Вроде бы пустые слова, а как соли на рану. Толком тогда ещё и не поговорили, а думка уже запала: бросить все – уехать. Вот и думал. Когда же с женой думами поделился, то и вовсе опешил: она точно всю жизнь только и ждала этого предложения – едем, хоть завтра. И не понял тогда Борис, что с сестрой Алексей всё уже давно обговорил.
– И что же ты молчишь? Или мужики что там натворили?